— Да, — повторила она, — я так и думала, что ты придёшь. Как забавно вышло, что я пришла к доктору Баррас, но когда я заболела, мне не хотелось обращаться к кому-нибудь чужому. Про Хильду Баррас я слыхала. И потом в Слискэйле мы были с ней знакомы и… Ну, вот я и пошла к ней! И потом я подумала, что ты наверно придёшь меня навестить.
Дэвид видел, что она рада его приходу. В Дженни не замечалось и следа того мучительного чувства, которое снедало его. Лицо её выражало удовольствие, смешанное с лёгким раскаянием. Дэвид сделал над собой усилие и заговорил:
— Хорошо тебе здесь? — спросил он.
Она покраснела, немного стыдясь того, что в старые времена назвала бы «своим положением», и сказала натянуто:
— О да, очень хорошо. Конечно, это бесплатная больница. Но сестра у нас такая милая. Настоящая леди.
Голос у Дженни был несколько сиплый. Один из зрачков был расширен и казался чернее и больше другого.
— Я рад, что тебе тут хорошо.
— Да, — продолжала она. — Впрочем, я никогда не любила больниц. Помню, когда папа сломал ногу… — она улыбнулась Дэвиду, и эта улыбка резнула его по сердцу, — эти заискивающее выражение побитой собаки! Он сказал тихо:
— И хоть бы ты раз написала мне, Дженни!
— Я читала про тебя. Так много читала о тебе в газетах. И знаешь, Дэвид, — она вдруг оживилась, — знаешь, раз ты на улице прошёл мимо меня. На набережной. Ты прошёл так близко, что чуть не задел меня.
— Почему же ты меня не окликнула?
— Видишь ли… Сначала я хотела, потом раздумала… — Дженни снова немного покраснела. — Понимаешь, со мною был один знакомый.
— Понимаю.
И, помолчав, Дэвид сказал:
— Так ты жила в Лондоне.
— Да, — подтвердила она смиренно, — я ужасно полюбила Лондон. Его рестораны, и магазины, и всё такое… Жилось мне хорошо, даже очень хорошо. Я бы не хотела, чтобы ты думал, что мне всё время не везло. Бывали и хорошие времена, и очень часто.
Дженни замолчала и протянула руку за стоявшей у постели чашкой, из которой поят больных. Дэвид торопливо взял поилку и подал ей.
— Какая забавная! — заметила она. — Совсем как маленький чайничек!
— У тебя жажда?
— Нет, но что-то с желудком неладно. Это скоро пройдёт. Доктор Баррас сделает мне операцию, когда я окрепну. — Она говорила это почти с гордостью.
— Разумеется, Дженни.
Она отдала обратно поилку и при этом посмотрела на Дэвида. Что-то в его взгляде заставило её опустить глаза. Оба молчали.
— Ты прости меня, Дэвид, — сказала она наконец, — прости, если я поступила с тобой нехорошо.
Слёзы выступили на глазах Дэвида. С минуту он не был в состоянии говорить, потом сказал шёпотом:
— Выздоравливай, Дженни, это единственное, чего я хочу.
Она спросила глухо:
— Ты знаешь, какая это палата?
— Да.
Молчание. Потом Дженни:
— Меня от этого вылечат до операции.
— Конечно, Дженни.
Новая пауза. Потом Дженни вдруг заплакала. Она плакала тихо, в подушку. Из глаз, напоминавших глаза побитой собаки, тихо бежали слёзы.
— О Дэвид, — всхлипывала она, — мне стыдно смотреть на тебя.
Вошла сестра.
— Уходите, уходите, — сказала она. — Я думаю, на сегодня довольно.
И стояла, бесстрастная, суровая.
Дэвид сказал:
— Я опять приду, Дженни. Завтра.
Дженни улыбнулась сквозь слёзы:
— Да, приходи завтра, Дэвид, непременно приходи!
Он встал. Нагнулся и поцеловал её.
Сестра проводила его до вертящейся двери. Сказала холодно:
— Вам бы следовало знать, что вряд ли благоразумно целовать кого-нибудь в этой палате.
Дэвид ничего не ответил. Вышел из больницы. На Кеннон-стрит шарманка играла «Ты сердца моего отрада».
Было около десяти часов, когда тётушка Кэролайн, любуясь прекрасным октябрьским днём из окна своей комнаты на Линден-Плэйс, с удовольствием решила совершить «маленькую прогулку». Если погода благоприятствовала, тётушка два раза в день — утром и после обеда — совершала небольшие прогулки. Эти мирные и чинные прогулки были главным развлечением тётушки Кэрри в Лондоне.
Да, она жила в Лондоне. Странно ей было очутиться в этом мощном центре империи, который всегда издали ошеломлял и пугал её. Впрочем, что ж тут такого странного? Ричард умер, «Нептун» продан, восстановлен и пущен в ход фирмой «Моусон, Гоулен и К°». «Холма», увы, также больше нет. Его избрал своей резиденцией мистер Гоулен и, по слухам, тратил огромные суммы на перестройку дома и на сад. О боже, о боже! Тётя Кэрри вздрогнула при мысли о том, что её грядок со спаржей коснутся неумелые руки. Как можно было примириться со всеми этими переменами и оставаться в Слискэйле? Да её и не приглашали остаться. Артур, поступивший на место помощника смотрителя в «Нептуне», был всегда мрачен и угрюм и не предложил ей поселиться с ним в маленьком домике. снятом им на Хедли-род. Никогда она не забудет ту ужасную ночь, когда он воротился из Тайнкасла пьяный и резко предупредил её, что ей теперь придётся «устраиваться как знает». Бедный Артур! Он не подозревал, как больно его слова задели её. Но не потому, чтоб она стремилась остаться в сфере своего прежнего величия и быть предметом тягостного сострадания. Ей только шестьдесят четыре года. У неё сто двадцать фунтов годового дохода. Это давало независимость, — и Лондон, город интеллекта и культуры, ждал её. Замирая перед собственной отчаянной смелостью, она, однако, все это обдумала со своей обычной обстоятельностью. В Лондоне она будет подле Хильды, которая в последнее время добра к ней, и недалеко от Грэйс, которая всегда к кей хорошо относилась.
«Милая Грэйс, — думала тётя Кэрри, — всё такая же простодушная, и нетребовательная, и бедная, живёт беззаботно со своим мужем и выводком ребят, не гонясь за деньгами и всякими материальными благами, счастливая, — да, счастливая и здоровая». Тётушка намеревалась каждый год непременно проводить месяц-другой в Барнхэме. Наконец, имелась ещё Лаура. Лаура Миллингтон, которая все эти годы жила со своим инвалидом-мужем в Борнмаусе. Разумеется, надо будет съездить и к Лауре. Вообще, тётя Кэрри рисовала себе радужные перспективы жизни в Южной Англии. Последние тридцать лет жизни она провела главным образом у постели больных Гарриэт и Ричарда. Может быть, в глубине души тётушка и устала немного ходить за больными и сменять им испачканное бельё.
Из кварталов Лондона её, естественно, привлекал больше всего Бейсуотер. Никто не знал лучше тёти Кэрри, что Бейсуотер «видел, лучшие времена», а она ведь несколько гордилась тем, что тоже знавала эти лучшие времена.
Остатки аристократического величия Бейсуотера будили сентиментальный отзвук в её сердце и заставляли её склонять голову со смирением, не лишённым приятности. К тому же Линден-Плэйс было такое подходящее место: весною деревья здесь зеленели так нежно и пленительно на фоне линяло-жёлтой штукатурки старых домов, а улица одним концом упиралась в церковь, которая создавала должную атмосферу и приносила сердцу утешение. Тётушка Кэрри в последнее время стала ещё набожнее, и утренние и вечерние службы в церкви св. Филиппа, которые она усердно посещала, часто исторгали из её глаз сладостные слезы. С колокольни летел ввысь чистый и тонкий звон колоколов, на улице весело кричал развозчик молока, и из нижних этажей разносился запах жарившейся баранины. Дом миссис Гиттинс, № 104, в котором после тщательного обследования тётушка Кэрри выбрала себе комнату, имел в высшей степени почтенный вид, и ванна была всегда чистая, хотя эмаль во многих местах треснула и откололась. Опустив в щель автоматической газовой колонки монету в два пенса, вы получали отлично нагретую воду, и, как и полагается в приличных домах, стирка в ванной комнате, была строго запрещена. Население дома миссис Гиттинс состояло исключительно из пожилых дам, если не считать одного молодого индуса, студента-юриста. Но даже и он, несмотря на то, что был цветнокожий, соблюдал в ванной безупречную чистоту.
Думая о многочисленных удобствах своего жилища, тётя Кэрри отвернулась от окна и обозрела комнату. Здесь она чувствовала себя уютно, окружённая всеми своими вещами, своими сокровищами. Какое счастье, что она никогда в жизни ничего не выбрасывала! Теперь комната вся обставлена и украшена дорогими её сердцу вещами. На столе — модель швейцарского шале, которую Гарриэт привезла ей из Люцерна сорок лет тому назад; резьба чудесная, а внутри — крошечные коровки. И подумать только, что однажды она чуть не отослала эту модель на благотворительный базар в Сент-Джемсе! А вот на ручке звонка, над мраморной полкой камина, висят три открытки, которые Артур прислал ей когда-то из Булони и которые она много лет тому назад сама вставила в картонные рамочки. Ей всегда нравились эти открытки, на них такие весёлые краски, ну и, конечно, иностранные марки, которые так и остались на оборотной стороне, со временем могут иметь некоторую ценность. А на другой стене — её собственная работа, выжигание по дереву, сделанное для дорогой Гарриэт четырнадцать лет тому назад. Очень хороши стихи, которые начинаются так: «Великий день, когда впервые ты узрела свет», и выжигание: ведь, она в своё время считалась мастерицей в этом деле.