«…Люди, участники и свидетели этой пляски смерти, вдруг все как-то распоясались. Жан де Монсэ с удивлением слушал речи солдат, своих товарищей. Он никогда не знал, что они, в сущности, думают… Поток оскорблений, проклятий захлестнул все, захлестнул в одну секунду. В одну секунду оказалось, что и тот, и другой, и третий, и десятый — все пораженцы. В одну секунду люди поддались самому черному неверию, самой злой горечи. Ненавидели своих командиров. Пользовались неслыханным лексиконом, который может присниться разве что в дурном сне. Умирать, а ради кого умирать? И тут же трое-четверо заговорили разом, задыхаясь от ярости. Кто-то произнес: Франция. Нет уж, увольте, хватит! Мы эту песенку слышали, довольно с нас!
Ален побледнел как мертвец. Он шепнул Жану:
— Понимаешь ты, что это значит? Ведь это самое страшное!
Жан был согласен с Аленом. Можно потерпеть военное поражение. Можно быть отрезанным от своих, гонимым, преследуемым неприятелем; можно пасть в бою, погибнуть физически. Но такое вот поражение подсекает, как ножом, и тело и душу. Неужели же это действительно конец?»
О, злосчастное место, где сталкиваются противоположные крестные пути, арена унижений, место, где перерождаются души, зияющая рана на краю отчизны… Не может быть сравнения между той и этой каруселью, между тем, как рвались к морю остатки армии 1940 года и как спасались бегством принцы в канун пасхи 1815 года. Только что оба раза это был день, когда умирали боги. О чем думали молодые люди, не так уж непохожие на других молодых людей, которыми командовал я, о чем они думали после того, как их нарядные мундиры промокли до нитки, кони выбились из сил, а высокие идеалы обернулись фарсом? Ферма та же, те же животные, кругом поля. Мирная картина, которую опровергает только воинственная архитектура фермы, толстой глухой стеной столько веков встречает она вражеские нашествия, и все никак не может привыкнуть к бранным грозам. Впереди ложбина с перелесками, и дальше — пролегающая по холмам дорога чужой страны, дымок скрытого от глаз дома, Бельгия…
Гвардейцы, которых оставили сторожить дорогу, привели заблудившегося, обезумевшего, оборванного человека. Весь дрожа, он бормотал что-то невнятное, только требовал, чтобы его проводили к генерал-майору Рошешуару… Леон вышел из дома вместе с Монпеза. На осклизлой топкой дороге навстречу хозяину ринулась жалкая тварь, отребье, уже недоступное страху, и, целуя ему руки, лепетало какие-то бессвязные слова. Это был слуга Рошешуара.
— Они меня избили, сбросили наземь, хотели утопить, закидали камнями…
— Да кто они, каким образом? Главное, где кабриолет, мой кабриолет? Куда ты его дел? А Бертен, где Бертен?
При этом имени бедняга совсем вышел из себя. Бертен.
— Кучер? Ох, уж этот «кучерявый»!
— Да что ты городишь? Пьян ты, что ли?
Возможно, пьян, только от усталости, от лихорадки… Если бы его вываляли в навозе, вид у него был бы не хуже. Весь ужас ночной сцены ограбления, бегство по болотам, когда он проваливался в торфяные ямы, а спина и руки горели от ударов бича… все это менее страшно, чем унижение, чем растоптанное достоинство человека, пусть всего лишь лакея, но у него тоже есть свое лакейское достоинство… Сперва они хотели сделать его сообщником.
— Да кто они?
— Ну, «кучерявый» и тот гвардеец, которому я по глупости позволил сесть в кабриолет…
— Мыслимое ли дело? Ведь все гвардейцы конвоя — люди хорошего рода, офицеры, и вдруг…
— Чего только они не набрали! Когда они стали шарить в поклаже, я их сперва не пускал, так они надавали мне пощечин, а слышали бы вы, как они меня обзывали! И графский несессер… весь золоченый, и вещи его светлости герцога… и деньги…
Что делать? Ограблены, дочиста ограблены. Но в это пасмурное утро, когда мелкий косой дождик пробирал, как частым гребнем, как граблями, и, точно песок, сыпался с неба в лужи, Леон де Рошешуар увидел в этой раздавленной несчастьем жалкой фигуре что-то невыразимо смешное, он и вообще, будь то здесь, или в Киргизии, или в Португалии, воспринимал с комической точки зрения потерю человеком облика человеческого. Но нет, надо держать себя в узде. Смех в такую минуту был бы ни с чем не сообразен. И чересчур жесток… «А я-то еще разглагольствовал о Березине… Чем мне лучше теперь… Ни гроша за душой… Только что на себе надето и в кармане кинжал. А! Вот удача — три золотых монеты, — все, что уцелело от пятисот франков, которые я захватил с собой. Да еще пара лошадей. Ну, ничего! Зато какую физиономию скорчит мой добрейший дядюшка!» Забавней всего, что Арман-Эмманюэль де Ришелье был в мундире русского генерала, и поскольку у него и у его племянника Леона украли все, вплоть до носильного платья, он не мог вернуть себе даже обличье француза…
Господину де Растиньяк тоже не суждено больше увидеть зеленую коляску, свою гордость, с такой чудесной сафьяновой обивкой в тон. Должно быть, это именно она и попала в Лилль в самом плачевном состоянии, вся разломанная, кожа срезана, стекла перебиты, без поклажи, без фонарей. И господину де Дама не видать своей желтой двухместной кареты. Вот он выезжает верхом из ворот фермы следом за графом Артуа, вернее, между графом и Франсуа д’Экаром, для прощания с войском. Его трясет лихорадка, глаза застилает туман. О чем это ему толковал Сезар де Шастеллюкс? Экипаж, пожитки… Когда все рушится, одной неприятностью больше или меньше!.. Единственное, чего ему жаль, по-настоящему жаль — это синего бархатного футляра с миниатюрным портретом внука, Жоржа де Лабедуайер, малютки Жожо; без этой миниатюры ему будет очень тоскливо в изгнании. Да еще, надо признаться, без серебряных английских часов с будильником… Они так удобны… и к тому же дороги как память! Отряд легкой кавалерии, проникший вместе со своим командиром во двор, едет в качестве эскорта за принцами и Мармоном. Гвардейцы конвоя, начинающие терять терпение, уставшие шагать все последние дни и последнюю ночь то вперед, то назад, сбитые с толку непрерывной переменой направлений, мушкетеры, гренадеры, впервые за долгое время построенные по родам оружия, казалось, с дрожью ждут посреди зеленой просыревшей луговины известного заранее приговора, который им упорно хочется считать не окончательным.
Группа, состоящая из обоих принцев, маршала, господ де Дама, де Полиньяк, д’Экар и герцога де Ришелье в иноземном мундире, подвигается вперед. За ними следуют господин де Верженн, господин де Мортемар, Сезар де Шастеллюкс, Лористон. Войска выстроены напротив вместе с офицерами, сменившими командиров, которые все до единого, кроме Мармона, уехали с его величеством. Дождь перестал. В воздухе потеплело. Погода серенькая, сырая, безнадежно унылая. Господи, как томительно долго длилось ожидание этой страшной минуты. На шоссе выехали в восемь утра, а сейчас уже одиннадцать. Что они там, на ферме, делали битых три часа? Для бритья столько времени не требуется. Говорят, совещались. О чем? Дело как будто ясное, сюда прибыли, чтобы переправиться в Бельгию… понятно, не все… но неужто надо столько часов торговаться, кого брать, кого оставлять? Каждый смотрит на соседа и мысленно задает себе вопрос, в какую сторону того направят. Почти все они, точно дети… да многие в самом деле еще дети. Они боятся, что их покинут, и с ужасом смотрят в сторону Франции — один бог ведает, что их ждет… и вместе с тем их бросает в жар при мысли, что сейчас придется сделать решительный шаг, порвать со всем, перейти на чужую землю. То и другое страшно в равной мере. И неизвестно, какой кому назначен жребий. Вот граф Артуа выехал вперед. Поднял саблю, отсалютовал верным войскам…
Обращаться под открытым небом с речью к двум тысячам всадников — дело не простое и не легкое. Особенно, когда голос уже старческий, надтреснутый. И когда одолевает усталость от долгой бессонницы. Никто не заметил, что, прежде чем начать речь, граф Артуа украдкой перекрестился. Потом потрогал в кармане перламутровые четки, которые святой отец прислал ему из Рима вместе со своим папским благословением. И только после этого отсалютовал саблей.
Сначала речь графа слышна была вполне отчетливо, может быть, ее донес ветер. Это было краткое слово прощания и благодарности, но вдруг оратора перестали слышать дальше первого ряда; к тому же забеспокоились лошади. Видно, что его высочеству трудно совладать с волнением. Он прощается с войсками, которые не могут неразоруженными перейти в Бельгию. Старая песня.
— На что мы вас будем там содержать? Мы едем туда, где находится король. А вы, вместе с командирами, которым мы поручаем вас, возвратитесь в Бетюн к вашим товарищам…
Дальше ничего не слышно, голос ослабел, ветер переменился и уносит слова в Бельгию, к дороге, пролегающей по холму, к далеким дымкам. Каждого из всадников пронизывает леденящий холод. Они замыкаются в себе и больше не слушают. Теперь у них своя судьба, а у принцев — своя. Произошло кораблекрушение, шлюпка одна, остальных потерпевших несет по течению на плоту.