Где храбрые? Кто схватит карающий меч?
Родные братья, увы, не союзники. Болтать годны, пуще всего ценят покой. Алексей в ответ на замечание сестры пространно заговорил о нравах.
– Один парижский аббат полагает, что глубже погрузиться в бесчестье, в распутство невозможно. В райских кущах, в златом веке человек жил безмятежно. Потом век серебряный, жадность возникает, первозданная природа людская попорчена. Век медный – своеволия ещё больше. Ныне железный…
– Век просвещения, – вставил Феофан.
– Оно должно исправлять мораль. Отчего же господствует вражда, насилие? И Господь терпит… Отчего, отец мой?
Спрашивает, резко вскидывая голову. Движения бодающие, отчего и пристала кличка «козёл». Пастырь объясняет терпеливо, как непонятливому ученику.
– Создатель доверил нам всё сущее. Носитель воли его – просвещённый монарх, по счастью доставшийся России.
– Нет его, и рушится государство, – встрепенулась Аграфена. – Псарь помыкает нами. Невежда, вор…
Прокопович и бровью не повёл. Слеп он, что ли? Или подкуплен, закормлен Меншиковым… И брат безучастен – опять вспомнил Париж.
Княгине хочется кричать, стыдить благодушных, сытых.
– Светлейший сватает дочь за наследника, – говорит она, дрожа от возмущения. – Это ли не наглость!
Отводят глаза. Смущённые смешки в сторону. Всё прощают сатрапу. Ганнибал, друг сердечный, будто не слышит её. И у него Франция на языке. Там механика в почёте, и цифирных школ тысячи. Да Бог с ней, с Францией! Княгиня кинула ему гневный взгляд и невольно залюбовалась узким, обтянутым лицом эфиопской смуглости, угольной чернотой длинных курчавых волос, которые она так любит разглаживать.
В армии Людовика он дослужился до капитана, теперь инженер-поручик гвардии, – градус, почитай, тот же. Познаниями генералу нос утрёт. Привёз из Франции четыре сотни книг, часть оных пропитания ради продал. Свою «Геометрию и фортификацию», труд в двух толстых тетрадях, преподнёс царице, – и что толку? Три года, как вернулся из-за границы, тянет лямку, повышения нет как нет. Ясно же, кто препятствует…
Эфиоп целует жарко, но женские чары, увы, не всесильны – ропщет он, но действовать против тирана остерегается. Уклончив и Дивьер, бывший фаворит Аграфены. Ревность зажал, зачастил снова, намедни повеселил прибауткой, уловленной полицейскими.
Из грязи князь,
Из девки царица,
Из болота столица.
Чьи же уста обронили? Дворянские, – ответил Дивьер коротко. Одно зубоскальство с ним, дела никакого… Сам-то счастлив был бы сразить ненавистного тестя. Присматривается? Не доверяет? На братьев-дипломатов княгиня махнула рукой – отшучиваются, боязно им рисковать карьерой.
Феофан однажды привёл красивого юношу, представил – Антиох Кантемир, сын покойного молдавского господаря Димитрия, стихотворец, полиглот, ходит в Академию на лекции. Вместе с отцом сопровождал Петра в персидском походе. Карие глаза студента блестели отважно, возбудили надежду у княгини – быть может, вот он, витязь, ниспосланный судьбой победить сатрапа! Оказалось, зелен мальчишка, наивен, подобно Феофану обожает Петра, безрассудно чтит ближних его. Замыслил поэму, для которой выбрал название – «Петрида», набросал несколько строк. Изображает смерть Петра как деяние Зевса, – громовержец столь восхищён подвигами царя, что забрал к себе на Олимп. Обществу аллегория пришлась по вкусу, хозяйку чтение сего детского опыта удручало. Чего доброго, и вора Алексашку к богам причислит.
Увы, безнадёжно звать на борьбу «учёную дружину»! Говорят то же, что и братья-дипломаты, – при нынешнем-де разброде и небрежении хоть один человек трудится – и со знанием государственных дел.
Меншиков, фараон ненасытный, торжествует. Доколе же? Отступить? Нет! На скрижалях истории будет вырезано имя Аграфены Волконской. Встала во главе праведного заговора, одолела монстра.
Рыцари клянутся ей в верности. Она вручает кинжалы, смазав ядом… Увы, мечта! Кругом изнеженные, малодушные. Смирить горячность, вести борьбу бескровную, осторожно, острым умом вместо клинка.
Гостей прибывает, салон открывается дважды и трижды в неделю, кормит Волконская вкусно. Французская книжка «светских разговоров» заброшена. Судят ли о порче нравов, притязаниях Морица в Курляндии или о доходах с вотчин, она выбирает возможного сообщника и затем после трапезы отводит в сторону…
Иногда визитует Толстой – в пятницу, понеже день постный, мясную пищу старец перестал вкушать. Признался Волконской:
– Отмаливаю свой грех.
Кается он, что был покорным орудием царя, аки пёс борзой рыскал по Австрии, по Италии, выслеживая беглеца Алексея, и приволок к родителю бессердечному на погибель. В Неаполе, где царевича спрятали в замке, подкупал стражу, вынюхивал, не щадя жизни. Оставить бы несчастного в покое…
– Наперёд как угадать!
– Воцарится сынок его, тогда пропал я.
Спасётся он, если престол достанется дочери Екатерины. Аграфена наружно сочувствует. Ей бояться Петра Второго нечего, она присягнёт любому монарху, лишь бы сразить аспида Меншикова. К чему спорить с почтенным сановником? Царица его уважает. Весьма пригодиться может…
– А князь пресветлый, дружок ваш, – сказала она язвительно. – Неужто не выручит?
– Этот-то… Утопит, мать моя.
Ушёл старец, нахваливая заливную севрюгу. Обещал всяческое содействие. Княгиня возликовала – ценный завербован союзник. Поделилась радостью с некоторыми друзьями. Секретный рапорт Меншикову гласил:
«…Толстой говорил, якобы его светлость делает все дела по своему хотению, невзирая на права государственные, без совета, и многие чинит непорядки, о чём он, Толстой, хочет доносить ея императорскому величеству и ищет давно времени, но его светлость беспрестанно во дворце, чего ради какового случая он, Толстой, сыскать не может».
Но для Петра Андреича Волконские – опора зыбкая. Честолюбцы, влияния же при дворе не имеют. Однажды встретил в салоне Дивьера, шепнул ему:
– Мелкий народец. Пустомели.
Тот понимающе сжал локоть, отошёл – не здесь, мол, беседовать по существу. А чревоугодие – грех. Пресной кажется графу селёдка пряного посола. Раздражает арап, жутковато ворочающий белками, надоело парижское стёклышко Бестужева, вдруг нацеленное в упор. Вскоре визиты Толстого прекратились.
Заметила это мамзель – гувернантка Волконских, сообщила Горохову. Потайно архив светлейшего пополняется.
Толстой навестил Дивьера дома.
– Говорят, жена твоя родила, – начал он. – Оттого и зашёл. Прибавленье семейства, значит. Здорова супруга-то?
– Здорова, спасибо, – ответил полицеймейстер удивлённо. Жалует старец впервые, неспроста такая честь.
– Каков младенец?
– Здравствует, благодарю.
Передохнув, Толстой изложил свой план. Надо убедить царицу, чтобы она «для своего интереса короновать изволила при себе цесаревну Елисавет Петровну или Анну Петровну, или обеих вместе. И когда так зделается, то ея величеству благонадежнее будет, что дети её родные».
Царевича полезно не мешкая удалить – «можно ево за море послать погулять и для обучения посмотреть другие государства, как и протчие европские принцы посылаютца…»
Того же хочет Бутурлин. Толстой с ним советовался. Всё в руце монаршей. А время не терпит.
– Боюсь, опоздали мы…
Тут полицеймейстер вспылил.
– Чего же вы молчите? Ты в Верховном сидишь. Я, что ли, поведу тебя к царице? Меншиков командует, а вы молчите. Будь я в твоём кресле… Ей-Богу, лучше бы было! Без меня управляете? Вот и страдаем.
– Помилуй! Мы-то при чём?
– Прости, распалился я…
– Осерчает царица, – вздохнул Толстой. – Решиться нужно всё же… Падём в ноги, пусть укажет наследницу. Иван Иваныч считает, троим нельзя идти, неудобно. Ты как судишь?
– Одному надо. Тебе, граф.
– Что ж, пойду… Аки агнец на заклание.
– Князь не спросясь ходит, – стыдил Дивьер. – Словно в собственные хоромы.
– Вельзевул он, соблазнитель поганый.
С Бутурлиным Дивьер говорил отдельно не раз. Сравнивали, которая из царевен лучше.
– Анна умнее, – утверждал гвардеец. – На отца похожа.
– Умильна собой, приёмна, – подхватил Дивьер – И Елисавет изрядна, только нрав покруче. Однако я за Анну… Ты прав, похожа на отца. Шатанья не допустит, а то вовсе порядка не стало.
Дивьер и Толстой, истовые почитатели могучего самодержца, на том согласились. Смущает голштинец, но ведь цесаревна мечтает избавиться от мужа-пьяницы, сама спровадит. Отреклась от прав наследства, правда, выходя за него, но ведь случай крайний. Примет корону, если царица соизволит.
Кто мог помыслить, что Меншиков перекинется к царевичу! Безотлучно при государыне, держит её ровно под арестом. И, слыхать, сватает свою дочь за наследника.
– Подлинно я не ведаю, – сказал полицеймейстер – Вижу – ласков больно с инфантом. Помешать бы этому.