А плутоватый, но трусливый протоколист, прямо подручный того самого ратсгера, кстати, не раз заговаривал с Ваней и угощал его один раз. Есть, стало быть, и подход: по дружбе, мол, предупреждаю… чтобы вам в ответ не попасть.
— Но прежде всего следует почву попытать в самом руднике, то есть подъехать к виноватому ратсгеру.
Под вечерок и отправился к нему слуга государыни. Узнал, что он, по скаредству, никого не держит из прислуги и сам дома сидит — выйдет отворить дверь неотменно.
Позвонил погромче — отворилась дверь.
— Я камер-лакей государыни. Прислан осведомиться: когда последовал царский его величества указ о решении дела в ревельском магистрате, помимо справок, по наследству Миллера-младшего?
— Зачем это?
— Да осведомилась её величество, что много в городе говорят про такую милость государя к членам магистрата, и уж с просьбами обратились к её величеству: походатайствовать — по тому самому примеру — о вводе наследников во владенье без проволочки, то есть без дальних справок.
— Это нелегко найти, — с неудовольствием ответил ратсгер, в то же время соображая силу полученной пилюли.
Подумав и предположив, что имеет дело с русским, не знающим их порядков, он быстро нашёлся:
— Это справиться нужно по книгам…
— А! У протоколиста, значит?.. Ну, у него, должно быть, найдётся сейчас… Нечего и медлить, и вас беспокоить. Где протоколист-то живёт?
— Зачем вам знать протоколиста?
— Чтобы показал он, когда указ дан! Ведь не записать указа в книгу он не может? — а сам смотрит в лицо потерявшемуся ратсгеру.
— Да так нельзя, нужно подать в магистрат просьбу о справке.
— Это подают просители обыкновенные… Государыня, коли не дадут справки, прямо государю скажет: как здесь делают. Магистратские при себе держат указ его величества… а другие не смей и просить о милости?..
— Да не сама же государыня принимает просителей!.. Полноте! Где ей этим заниматься? — заговорил другим уже тоном ратсгер. — Скажите, пожалуйста, кому нужно отослать справки? Мы отошлём. Да войдите, сделайте милость, ко мне. О делах на улице не говорят…
Вошёл Балакирев и сел по приглашению.
— Так кому… эти справки нужны? — вторично спросил самым нежным голосом ратсгер.
— Камер-юнкер Монс обыкновенно принимает у просителей челобитья… а здесь с государынею походная канцелярия есть… Я при ней состою… И…
— Камер-юнкер Монс!.. Камер-юнкер Монс!.. — с беспокойством повторил ратсгер, очевидно затронутый за живое, и с сердцем начал ворочать одну за другою бумага на столе.
— Видно, ищете счёт в тридцать талеров цесарских? — вполголоса, не глядя на хозяина, молвил Балакирев.
— А-а! Так вы знаете… Послушайте, тридцать много… и двадцать будет достаточно?.. Ну, что тут, много ли хлопот было?.. Дело, в сущности, чистое.
— Тридцать… и ни крейцера меньше… Так протоколист где живёт, говорите?
— Ну, двадцать пять? — попробовал предложить ратсгер.
— Я могу получить или тридцать, или…
— Ничего, вы хотели сказать? За упорство и так бывает…
— Так о чём же разговаривать?.. Я прямо пристану к протоколисту, и он… найдёт указ…
— Ну, полноте! Ну к чему к такой штуке прибегать, можно было прямо идти без окольных дорог. Берете двадцать пять талеров?
— Нет!
— Может он и ничего не получить!
— Может, и потребуют указ.
— Мне до этого дела нет! — вскипел ратсгер, напуская на себя вид оскорблённого достоинства.
— Так прощайте. Я и без вашего указания найду протоколиста… Да приду к нему не один даже, а с референдарием от обер-бургомистра… Велено отыскать указ — так отыщут, если есть…
— А если нет?
— Если нет — так с магистратом не станут чиниться: новоуказные статьи прямо говорят, как быть, коли члены магистрата, «забыв страх Божий»…
— У нас есть свои магистратские постановления…
— Которые, однако, по милости будто бы насланного указа не исполняются?
Как ни зол был ратсгер на приставшего, но и тот не мог не улыбнуться одобрительною улыбкою.
— Монс выбрал, однако, стойкого ходока… Получите!
И ратсгер, отомкнув маленьким ключиком стоявшую на столе шкатулку, открыл её и вынул вязаный шёлковый кошелёк, туго набитый серебряными деньгами.
— Получите, взяты сполна, — донёс в этот же вечер Монсу передавая деньги, ловкий Ваня.
— Расскажи, пожалуйста, каким чародейством ты выможжил у скряги мои талеры? Это походило бы на сказку, если бы не было правдой. Ты, друг мой, — похлопывая дружески по плечу кончившего рассказ свой Балакирева, решил Монс, — и ловчее, и находчивее не в пример Егора… Стало быть, можно будет скоро спровадить этого вредного человека… С тобой мы не расстанемся… Я от тебя ни в чём не таюсь и не намерен таиться… В помощи моей можешь быть уверен… Смотри, если что окажется, придётся, для приличия племянницу Ильиничны замуж отдать… Ваня опустил невольно голову.
— Я не с тем напоминаю, чтобы ставить тебе в вину.. Молодость твоя, и она… крепко к тебе привязалась… Все это хорошо мы видим и знаем… Да ты ничего не бойся… Всё будет шито и крыто… Мы своих не выдаём… Хорошо бы было с нашей стороны своего оставить! Одного только требую: не пей так много, чтобы себя не помнить… И то можешь высказать, не помня, что и себя погубишь и других поставить можешь в затруднительное положение…
— Я ни в жизнь, Вилим Иваныч, не забуду… что я есть… я насчёт питья не властен… верьте Богу, — не властен и хожу как ошалелый… Трезвому в голову лезет моё беззаконие… с самого того дня… как Бог попутал… связался… Быть же такому искушению?! Будет мне вечно памятен Христов день в Риге,.. — он тяжело вздохнул, и на глазах навернулись слезы. — Помутилось моё все житьё… моему счастью конец!
И лицо Ивана Балакирева было мрачно.
Приехала государыня Екатерина Алексеевна в государев рай, на невское своё пепелище, из продолжительного странствия уже с лишком через неделю после дорогого для супруга её дня — полтавской годовщины[328].
Ваня удосужился домой только на минутку и был на себя не похож. И похудел он, и почернел словно.
Даша обрадовалась как ангелу Божию своему ненаглядному мужу, а он поздоровался с нею как-то холодно.
— Что с тобой?
— Устал я… с дороги… разбило всего… измучился насмерть…
— Это и видно… лица на тебе нет…
— Засни, голубчик! — предложил тесть. — Утро вечера мудрёнее… И с силами сберешься, да и отдохнёшь по-христиански… Матка, накрывай скорее. Отужинаем и пораньше… Пусть Ваня не морится, а заснёт.
— Да мне нельзя ночевать дома сегодня… не сказался… Я ведь у Монса должен быть в дому…
Всех словно передёрнуло при этих словах.
— Разве не у государыни уже?
— При государыне… как же!.. Да велено покамест с камер-юнкером находиться… Дело своё справлю и — к нему.
— Экая, прости Господи, напасть! — вступилась попадья Федора. — Малому и дохнуть не дадут у себя в семье… Да есть ли хоть, к примеру сказать, корысть-то какая?.. Уж знал бы, за что маяться! — докончила она, ни к кому обращаясь, а высказывая свои задушевные влечения.
— Есть-то есть, и больше чем есть… Только бери, а давать — дают охотно, да я придерживаюсь.
— К чему так, мой родной? Всяко даяние благо ведь?
— Не совсем, матушка; может выйти и не благо… неровен час.
— Ты, Ваня, для Бога, не бери ничего, береги свою душу и совесть! — с жаром заговорила Даша и прильнула к щеке мужа своею горячею щекою.
— Ты, Иванушко, правду Даша говорит, — подтвердил отец Егор, — не мзды ради твори вся поведённая, а — Господа ради, как учит апостол… Будет душа чиста, и мир Божий в душе твоей всегда будет; и помысл чист, и воля не склонна на злое, а паче склонная на благое…
Ваня поник головой, и ещё тяжелее стало у него на душе.
— Что бабушка?.. Где теперь жительство имеет?
— Уехала, голубчик, домой, — сказал тесть. — Письмо не совсем ладное получила… Сгорело у вас сколько-то. — И сам тяжело вздохнул.
В письме, полученном накануне, Лукерья Демьяновна уведомляла батюшку, что сгорела у неё усадьба и осталась едва ли десятая часть имущества. Подняться нелегко… Не один год и не два придётся ей пробыть в деревне, чтобы поправить как-нибудь ущерб. Словом, из людей достаточных теперь они стали чуть не нищие.
Высказать горькую действительность отец Егор постерегся: и без того малый расстроен.
Накрыли на стол и сели все вокруг. Отец Егор благословил яствие и питие, прочитав молитву. Ваня поел с аппетитом, но молча.
Тесть и тёща отнесли это ко множеству ответственности, лежавшей на Ване; в путешествии, как видно, ещё более ему прибавилось забот.
У Даши грусть об отсутствовавшем, рассеиваемая немного его нечастыми письмами, заменилась новым болезненным чувством. Бедняжке сдавалось теперь, что Ваня воротился из немецких сторон совсем другим человеком. И не хочет он на неё взглянуть по-дружески, а словно избегает её добрых взглядов, стремящихся заглянуть в его душу и прочитать в ней горе друга. Что он страдает, хотя и не говорит ничего, Даша сразу была уверена. И чем больше боязливо заглядывала она в опущенные низко глаза Вани да запримечала их блуждающий взор, тем сильнее билось и сжималось у неё сердце. Она готова была заплакать, и верно, при всех расплакалась бы, если бы после ужина тотчас не ушёл Ваня из дома, ссылаясь на невозможность дольше медлить. Проводив мужа, Даша легла на одинокую кровать и долго тихо плакала. Слезы облегчили бедняжке муку нового для неё ощущения — ещё не определившейся ревности.