Ознакомительная версия.
С потолка залы спускалось шестнадцать больших серебряных и хрустальных паникадил; при окне и при каждой двери стояли огромные хрустальные канделябры, так что вообще в зале постоянно горела тысяча восковых свечей.
Среди этой пышно-льстивой и как будто языческой обстановки громко раздавались возглашаемые дьяконом слова евангельского обетования: «И изыдут сотворшии благая в воскрешение живота, а сотворшии злая в воскрешение суда»…
Снежная октябрьская вьюга свободно гуляла по широким улицам и тогдашним пустырям Петербурга, то наметая, то разметывая огромные сугробы снега, резво кружившегося в воздухе и клубами поднимавшегося с земли. Вечерело, и фонари, заведенные в Петербурге еще с 1723 года Петром Великим, стали тускло мерцать на огромных расстояниях, задуваемые сильным ветром. В эту пору, закутавшись в епанчу и нахлобучив на глаза шапку, пробирался с адмиралтейской стороны на Васильевский остров, в бывшие тогда еще там «светлицы» или казармы Преображенского полка, вахмистр конной гвардии Лукьян Камынин к своему приятелю поручику Ханыкову, который, по месту своей службы, жил в одной из светлиц этого полка.
Светлица была простой бревенчатой избой в пять маленьких окон по главному фасаду и с входной посреди их дверью, ведшей в обширные сени, по бокам которых шли комнаты, отводимые для жилья офицерам и нижним чинам. Быт тогдашних гвардейцев, за исключением высших чинов или офицеров, особенно богатых, не отличался ни изысканностью, ни удобством обстановки. Так, поручик Ханыков, человек не слишком достаточный, жил в довольно просторной комнате с маленькими окнами. Стены его жилья были деревянные, ни оштукатуренные, ни оклеенные обоями. В переднем углу, по православному обычаю, висело много икон с постоянно теплившейся перед ними лампадкой, на стенах наклеены были суздальские лубочные картинки, преимущественно благочестивого содержания, между ними висело небольшое зеркальце. К стене были прислонены тогдашний тяжелый мушкет и протазан – стальное копье на черном трехаршинном древке с серебряными кистями. На стене виднелись также развешанные в большом порядке служебные доспехи поручика: огромная шпага с перевязью из выбеленной лосиной кожи; черная кожаная шапка с кругловатой тульей, с желтой медной бляхой и с большим черным страусовым пером; суконный темно-зеленого цвета кафтан с маленьким отложным воротником, обшлагами и оторочкой из красного сукна и с желтыми медными пуговицами и красный суконный камзол. Наряд этот, вздетый на поручика, дополнялся красными суконными панталонами, белым галстуком и высокими сапогами с раструбами или, при большом параде, башмаками с огромными медными пряжками при белых чулках. Время теперь было смутное, не ровен был каждый час; офицера могло потребовать начальство во всякую минуту, и поэтому предусмотрительный поручик держал наготове весь свой убор, чтобы явиться на полковой двор тотчас же при первом ударе тревоги.
Меблировка у поручика была весьма не затейлива: в комнате стояло несколько простых, окрашенных красной краской кресел, обитых черной кожей, такое же жесткое канапе и постель, сооруженная из наследственных перин и подушек, устроенная на козлах из простого белого дерева. Не более как несколько дней тому назад на этом ложе поручик спал богатырским сном, возвращаясь с утомивших его экзерциций, обходов и караулов. Но теперь, говоря поэтически, сон не смыкал его вежд; всю ночь напролет беспокойно ворочался он с боку на бок, потому что раздражающие и тревожные мысли не давали ему покоя: он постоянно обдумывал опасное дело, за которое готов был сложить на плахе свою голову. Убранство комнаты дополняли огромный обитый железом сундук с разным скарбом и два стола. На одном из них была приготовлена неприхотливая закуска, преимущественно из деревенских запасов, присланных поручику его заботливыми родителями, а у другого стола, облокотившись на него, сидел в ожидании гостей хозяин, призадумавшись и посасывая кнастер из коротенькой голландской трубки. Большая комната слабо освещалась одной порядочно нагоревшей сальной свечой.
Сильный стук железным кольцом у входной с улицы двери вывел поручика из задумчивости, он встрепенулся, а слуга его опрометью бросился из соседней комнаты, чтобы отворить дверь. Вслед затем показался на пороге занесенный снегом Камынин. Вскоре после него, в таком же виде, пришли один за другим и другие гости Ханыкова: поручик Преображенского полка Петр Аргамаков и два сержанта того же полка – Алфимов и Акинфеев. Прежде всего хозяин предложил гостям подкрепиться выпивкой и «ужиною», т. е. вечерней закуской, и после непродолжительного каляканья о тяготах военной службы, о притеснениях и несправедливостях, испытываемых русскими со стороны командиров-немцев, между собеседниками завязался разговор политического свойства.
– Для чего так министры сделали, что управление всероссийской империи, мимо его императорского величества родителей, поручили его высочеству герцогу Курляндскому? – заговорил хозяин дома. – Что мы сделали? – допустили государева отца и мать оставить; они – надеюсь – на нас плачутся. Отдали все государство какому человеку? – регенту. Что он за человек?.. Лучше бы до возрасту государева управлять государством отцу государеву или матери.
– Вестимо, что это справедливее было бы, – заметил сержант Алфимов.
– Какие вы унтер-офицеры, что солдатам об этом не говорите, – укорительным тоном продолжал хозяин, обращаясь к Алфимову и Акинфееву, – ведь вы знать должны, что у нас в полку надежных офицеров нет, так что и посоветоваться не с кем, да и надеяться-то не на кого; разве только вы, унтер-офицеры, толковать о том солдатам станете.
– Отчего бы и не так, – перебил Акинфеев.
– Дельно, – поддакнул поручик Аргамаков.
– Я уже об этом и здесь, и при строении казарм, и в других местах многим солдатам говорил, – продолжал Ханыков, – и солдаты все на это позываются и говорят, что напрасно мимо государева отца и матери государство регенту отдали, и бранят нас, офицеров, и вас, унтер-офицеров, за то, что ничего не начинаем. Говорят, что им самим, солдатам, без офицерства и унтер-офицерства ничего зачать не можно, и корят нас за то, что когда был для присяги перед дворцом строй, мы напрасно им того не толковали…
– Да, следовало бы нам в ту пору так сделать, а то ныне с регентом трудновато уже справиться, – заметил Аргамаков, – крепко он утвердился, большую власть он забрал. Вот уже и в церквах молитву за него возносить стали; просят, чтобы Господь пособил ему во всем и покорил бы под ноги его всякого врага и супостата. Сердце у меня, братцы, облилось кровью, как в прошлое воскресенье услышал я за обедней этот возглас, а дьякон-то точно с умыслом орет во всю глотку… Обрадовался, что ли?
– Да, тогда, как строй был полегче, можно было бы сладить с регентом, я бы, – говорил Ханыков, – сказал бы только гренадерам, и никто бы из них спорить тогда не стал: все бы они за мной как один человек пошли, а побоявшись их, и офицеры стали бы солдатскую сторону держать. Прозевали мы, что делать! А сказать должно, что только скрепя свое сердце, я гренадерам ничего не говорил и потому именно, что я намерения государыни-принцессы не знаю, угодно ли ей то будет…
– Разумно говоришь, – отозвался Аргамаков, – да кому же нам не порадеть, как не ей, нашей голубушке. Все мы за нее костьми ляжем, прикажи она только…
– Ну, брат, пожалуй, что и не все так поступят, как ты думаешь, – перебил сердито Ханыков, – в полку у нас многие крепко сторону цесаревны Елизаветы Петровны держат; говорят: ей-де следует, по великому ее родителю, царская корона, а не принцессе…
– Да мы осилим их, если на то дело пойдет! – бойко крикнул Акинфеев, – хотя и обереги нас Господь Бог от междоусобной брани, – добавил он, вздохнув, и затем, обратившись к образам, набожно перекрестился.
– Да на что же цесаревне-то корона? Отречется она от нее: волю больно любит, – заметил Алфимов.
– Это правда, – подхватил Ханыков, – государыня-принцесса куда как степеннее цесаревны будет. Вот, хотя бы и с мужем постоянная неладица у нее идет, а все-таки никто о ней дурного слова не скажет. Да послушали бы вы, господа, что говорит о ней Грамотин: умом и смелостью ее не нахвалится. Рассказывал, как она при нем с регентом схватилась. Только и твердит всем и каждому: вот бы настоящая-де царица была…
– Уж не норовит ли он при ней в обер-камергеры, да в какие-нибудь такие-сякие герцоги ингерманландские, – с колкостью вмешался безмолствовавший до того времени Камынин.
– Ты, брат, Лукьян Иваныч, больно острословен, полно тебе трунить и издеваться над Грамотиным, – внушительно и сурово заметил Ханыков. – Что он? Дорогу тебе нешто перебивает? Грамотина я знаю: он человек хороший, а об ее высочестве государыне принцессе при мне никто и заикаться не смей… Стыдно тебе, братец…
Ознакомительная версия.