В библиотеке в начале 1936 года числилось свыше 1800 индивидуальных абонентов, около ста абонементов СИЗО № 2, № 3 и примерно 30 коллективных абонементов, представлявших маленькие лагерные пункты, разбросанные по архипелагу. Особо активных читателей было около двухсот. Многих я уже знал в лицо и помнил их номера. Котляревский показывал мне наиболее известных деятелей с оттенком гордости за библиотеку, имеющую столь именитых читателей. Профессоров было множество: и совсем старых, как академик Рудницкий, и молодых, как Кикодзе – элегантный профессор Тбилисского университета. Однако все ученые отдавали пальму первенства Павлу Александровичу Флоренскому, выдающемуся математику, химику, инженеру, философу, богослову и протоиерею.
Труды Флоренского в области физики и математики предвосхитили многие идеи и теории, развитые во второй половине XX века его учениками, и в том числе академиком Иоффе, академиком Семеновым (Нобелевским лауреатом). Его книга «Столп и утверждение истины», где он стремился к построению конкретной метафизики, была признана крупнейшим вкладом в философию и принесла ему докторские степени многих европейских университетов, в том числе Грегорианского при Папской академии в Ватикане. До ареста он сотрудничал в МГУ и ряде институтов, преподавал в духовной академии философию, а также являлся консультантом председателя ВСНХ Серго Орджоникидзе. В Соловках он работал в проектно-сметном бюро, где разрабатывались проекты на далекую перспективу. Он был очень скромен, даже застенчив, здороваясь, снимал шапку и низко кланялся, носил довольно длинную бороду и такие же узенькие очки в железной оправе, как и Петр Иванович Вайгель – мой учитель немецкого языка.
Харадчинский и Гройсман часто приходили в библиотеку. Я набирал по их спискам 20—25 книг, а они в это время расспрашивали о моих делах. Часто заходили два Флоринских. Один из них был весьма несимпатичный – бывший заведующий протокольным отделом НКИД, другой – молодой, высокий, голубоглазый Лев Андреевич – студент Ленинградского политехнического университета. В будущем мы съедим с ним не один пуд соли. Мне нравился также Александр Дмитриевич Гедеонов – милый, образованный, тактичный летчик времен мировой и гражданской войн, сын генерал-лейтенанта, начальника Топографического управления Генштаба империи и внук директора Императорских театров Гедеонова. Хорошим читателем был Владимир Алексеевич Маклаков, младший брат двух известных деятелей России: старший, Василий Алексеевич, был депутатом Государственной думы и послом Временного правительства во Франции; средний брат, Николай Алексеевич, был министром внутренних дел в 1913—1915 годах (расстрелян в 1918 году). Примерно два раза в месяц появлялся Андрей Юльевич Руднянский – сторож на маяке, – из венгерских революционеров, избранный по рекомендации Ленина на II конгрессе Коминтерна секретарем Исполкома Коминтерна.
Самый молодой из активных читателей был Георгий Лукашов (1915 год рождения, специальность – техник коммунхоза, статья 58, пункты 8, 11: террор (срок 5 лет). Он был всего на четыре года и шесть месяцев старше меня. Его арестовали в конце 1933 года вместе с группой рабочих и техников, проводивших ремонт водопроводной сети под Большим театром. Их обвинили в «намерении взорвать Большой театр». Лукашов много читал, и подбор книг его был близок моим интересам. Мы познакомились. Он жил тоже во второй колонне в камере сотрудников проектного бюро, где он одно время работал чертежником. Мы вместе стали прорабатывать курс всеобщей истории средних веков и философию истории Гегеля, обсуждали, спорили, экзаменовали друг друга. Весной я попросил Петра Ивановича разрешить Лукашову заниматься вместе со мной немецким. Добрый Петр Иванович согласился. Сначала он познакомился с новым учеником отдельно, через несколько недель мы уже образовали целый класс. Учитель смеялся и говорил, что по правилам немецких университетов два слушателя – это уже аудитория. Дружба с Лукашовым восполняла отсутствие сверстников, хотя, по существу, мне всегда было интереснее общаться с пожилыми людьми, обогащенными знаниями и опытом, коих среди читателей было немало.
Появление в библиотеке новых читателей было всегда очень интересным. Как-то зимой 1936 года в библиотеку пришел высокий, заросший седой щетиной старик в прогоревшей каракулевой шапке и изодранном бушлате – типичный обитатель шалмана. Оглядевшись по сторонам и сняв шапку, он как-то очень приятно улыбнулся, поклонился и произнес несколько нараспев: «Соблаговолите записать меня в читатели».
При записи заполнялись стандартные формуляры (по общесоюзной форме) – этакие своеобразные анкетки, дополненные вопросами о статье и сроке. Взяв чистый формуляр, я в тон сказал:
– Соблаговолите для этого ответить на ряд вопросов.
Старик изобразил полную покорность и готовность.
– Фамилия?
– Бобрищев-Пушкин[22].
Выбиравшие книги читатели, как по команде, уставились на старика. Я тоже смотрел на него во все глаза.
– Вы участвовали в защите по делу Бейлиса? – спросил Финкельштейн, бывший председатель Московской коллегии адвокатов.
– Да, – сказал с неудовольствием старик, – защищали Бейлиса мой отец, Плевако и я.
– Ваш предок был декабрист? – продолжил я интервью.
– Ах, молодой человек, каких только предков мне не дал Бог, – загадочно сказал Бобрищев-Пушкин. – Ведь наш род от Радши происходит. XII век как-никак.
Когда я дошел до вопроса о партийной принадлежности, он сделал какое-то удивительно глупое лицо и прошептал:
– В кадетах ходил.
Было видно, что его развеселила эта дурацкая анкета, необходимая для записи в читатели, и он для развлечения «придуривался». «Специальность, профессия, род занятий» – гласил один из следующих вопросов.
– Все будете записывать?
– Да, – кивнул я, процедура записи становилась забавной.
– Адвокат – раз, актер – два-с. Помню, в Афинах в эмигрантские времена даже Ричарда III играл. Литератор – это будет три, шахматист, играющий на деньги – четыре, ненаряженный[23] – пятая и, наверно, последняя специальность.
– Адрес?
– Шалман первой колонны. Оставались дополнительные вопросы:
– Срок?
– Десять лет.
– Статья?
– Не ведаю, меня же не судили, – сказал старик.
– Что же мне записать?
– Запишите: из-за Маршака.
–?!
– Видите ли, – пояснил Бобрищев-Пушкин, – вскорости после моего возвращения в Россию прочитал я маршаковского «Мистера Твистера», но у меня неискоренимая адвокатская привычка: несправедливо обвиняемых защищать, ну и написал я в защиту мистера Твистера пародию в маршаковском стиле.
И он громко нараспев стал читать:
Дети, не верьте, все врет вам Маршак,
Мистер Твистер совсем не дурак,
Быть не могло этой глупой истории
Ни в «Англетере» и ни в «Астории»…
Остальное было понятно.
Шалман, где жил Бобрищев-Пушкин, помещался над каптеркой и занимал второй этаж хозяйственного корпуса. Это была огромная камера человек на 200. Народ там был самый разный: немецкие эмигранты-антифашисты, представители славянских народов, несколько финнов – нарушителей границы, афганцы, уйгуры, казахи, а также «друг степей – калмык» – прокурор Калмыцкой АССР, выбравший себе звучный псевдоним Роковой. Общей особенностью этой интернациональной компании была их «ненапряженность и занехаянность» Они не получали помощи ни от родных, ни от Международного Красного Креста, сидели на «диетпайке» (400 граммов хлеба и баланда), носили обноски лагерной одежды «третьего срока пользования». В шалмане был всегда какой-то банный шум, исходящий от скопища людей и усиленный резонансом от сводов потолка. В спертом влажном воздухе тускло мерцали под потолком лампочки, освещая мрачную картину соловецкого дна.
Однажды Бобрищев-Пушкин появился в библиотеке в необычном виде. Он был одет в бушлат и ватные брюки первого срока, на ногах у него были не кордовые ботинки, а новые серые валенки и только шапка была прежняя, прогоревшая. Гордо подбоченившись, он пропел: «In Sammet und in Seide schmuckt war er angetan!»[24]. И пояснил, что Агапов приказал одеть его в первый срок, что каптер немедленно исполнил.
Все были поражены. Обмундирование первого срока и валенки выдавались либо ударникам, перевыполнявшим норму на тяжелых работах, либо начальству из заключенных. Мы порадовались за старика и удивились добросердечности Агапова – грозного начальника Соловков.
Спустя день менять книги пришел Агапов-урка и шепотом спросил, видел ли я Бобрищева. Я стал описывать его новый наряд.
– Моя работа, – сказал, посмеиваясь, Агапов. – Встречаю старика около шалмана. Скрючился он на ветру, замерз, рванье не греет. Говорю ему строго: «Отец, топай в каптерку и скажи, что Агапов приказал одеть тебя в первый срок. Немедленно. Я Агапов. Понял? Повтори». Повторил старик распоряжение мое и в каптерку, а я в первую колонну и из окна смотрю. Минут через пятнадцать выходит старик весь в первом сроке. Только об этом никому, а то еще разденут старика.