Горько улыбаясь, шептала Роксолана слова древнего арабского поэта: «О друзья! Видали ль вы когда-нибудь в жизни жертву, которая плакала бы от любви к убийце? Мы оба плакали или готовы были заплакать от любви друг к другу, и ее слеза скатилась раньше, чем моя».
Только теперь вспомнила о своем намерении написать султану и испугалась, что не успеет. Разбрызгивая воду, оставляя на мраморном разноцветном полу мокрые следы маленьких, узких ног, отстраняя служанок, которые бросились ее вытирать, нагая выскочила из купальни, съежилась на диванчике в своем обновленном зодчим Синаном покое (перед смертью, перед смертью!), отправляя свободной левой рукой сладкие орешки в рот, начала торопливо писать, не заботясь о стройности слога, лишь бы только сказать мрачному человеку в золотой чешуе все, что она хочет ему сказать. В этих словах изливался весь ее дух, который утончался, обострялся и закалялся в противоборстве с величайшим врагом ее жизни, с врагом, которого слепая рука судьбы сделала ее самым близким человеком:
Мое отчаянье, враг мой беспощадный!
Ядовит твой дух и пагубны все силы.
Дьявол или бог помощники твои
Усилия любые разбиваются о твой отпор.
Ты грозный, сильный, желанный и дорогой
В любви ли, в ненависти — все едино.
На расстоянии руки иль в дальних странах
Меня ты держишь, будто зверь несчастную добычу.
Знаешь обо мне больше, чем все на свете боги,
Ибо окружил меня глазами всюду,
Не скрываю я ни слова и ни вздоха,
Ни взгляда, ни печали, ни разочарования.
Знаешь мои ночи и ожидания,
Знаешь тропинки в садах и сны над морем,
Но, ослепленный могуществом, не видел,
Какая ненависть разрослась в моем сердце.
Преступник, убийца, фальшивый законник!
Нечестно собираешь дань и славу моих вздохов.
Спахии твои идут под грохот барабанов,
И рушится мир, как повергнутые горы.
Смеешься над моим богом, над моими песнями и чуткостью,
Презираешь землю и все живое, кроме себя,
И не видишь острого копья в моей руке,
Занесенной над тобой безжалостно и грозно.
О враг любимый! Не могу я без тебя!
Глухими будут ночи без вздоха твоего,
Немыми и поседевшими дороги — без твоих шагов.
Небеса и воды будут темными без твоих глаз.
Долго сидела, уставившись в лист лиловой бумаги, испещренный ее почерком. И это ее отмщение? За обиды собственные, земли своей и всего мира? А какое ей дело до мира и какое дело миру до нее? Была женщиной, а женщине для полного счастья необходимо хотя бы иногда почувствовать слабость и беззащитность. Хотя бы перед лицом смерти. Взяла калам, дописала внизу: «Я хотела укрыться от солнца в тени золотого облака, но холодный ветер отогнал облако. Ваша несчастная Хуррем Хасеки».
Как была, нагая побежала к двери. Мертвые сраму не имут.
— Ибрагим!
Кизляр-ага стоял там. Уже стерег султаншу, чтоб не исчезла. Пусть глотнут шербет мести из чаши нашего могущества.
— Войди! — велела султанша кизляр-аге.
Даже главный евнух вынужден был закрыть глаза от ослепительного сияния тела Роксоланы. Не осмеливался взглянуть на то, на что никто на смел взглянуть, не рискуя потерять голову.
Она запечатала письмо своей печатью вложила в руку кизляр-аги.
— Отнеси его величеству падишаху! И не мешкай! Я хочу быть еще живой, пока султан будет читать это.
Ибрагим молча поклонился. Будто не услышал ее последних слов или же не хотел заверять султаншу, что ей ничто не угрожает. Подметая ковер своей широкой одеждой, вышел из покоя.
Она оцепенело стояла на том месте, где отдала Ибрагиму свое письмо. Отдала все, что имела. Мир кончался для нее. Вот так заканчивается мир. Как молился ее отец в великий четверг на страстной неделе? «Да молчит всякая плоть человечья, и да стоит со страхом и трепетом, и ничтоже земное в себе да не помышляет…»
А солнце, поднявшись над Босфором, рассыпало золотые брызги по ту сторону разноцветных окон, и Роксолана невольно повернулась лицом туда, и далекая, еще с детства улыбка появилась на ее побледневших устах. Внезапно отцовская церковь приплыла к ней из дальней дали, и смех прокатился по церкви, и задрожала золотая паутина в дальних углах, куда едва проникали слабые огоньки свечей, и сердце ее рванулось из груди — жить! Сердце, как ребенок, хочет всего, что видит, а видит оно жизнь. Солнце, небо, деревья и птицы на ветвях, даже этот холодный мрамор — все это жизнь. Неужели же не для нее и почему не для нее?
А к жизни был лишь короткий дворцовый проход. От покоев Роксоланы до пышных покоев Сулеймана.
Сулейман сидел в своем просторном помещении, вслушивался в журчание воды в мраморных узорах трехступенчатого фонтана, смотрел на положенные на колени свои старые большие ладони, удивляясь и ужасаясь одновременно, как они безнадежно пусты. Добыл столько земли, а единственной женщины не мог удержать. Перед глазами у него простиралась зеленая и холодная земля без ветров и без солнца, лунное сияние, вспышки зарниц, грозы, утренние росы все это он помнил, как помнил мутные, ленивые славянские реки, болота и острова, всегда слишком узкие мосты, зайца, перебежавшего ему дорогу перед переправой, бесконечные дожди. Какие дожди он вынес! Потоки и потопы, конец света, захлебывался в этих дождях, как малое дитя в купели, как захлебываются словами неискренности косноязычные придворные поэты, содрогался от холодных прикосновений воды, но каждый раз согревался мыслью о женщине, которая ждет его где-то в столице, мечтал положить свою голову на ее грудь, напоминавшую ему двух теплых белых голубей.
Теперь, одержимый первозданным ощущением своей неограниченной власти, должен был метаться между величием и безумством, отбросив свою любовь к этой женщине, забыв о чувствах, которые уже давно не подают голоса и не освещают ему темный путь, который надлежит пройти. Путь к жизни или к смерти?
Он никогда не давал жизни, а только смерть, привык делать это спокойно, равнодушно, ему казалось, что смертью он совершенствует жизнь, очищает ее и освобождает для высших целей, ибо лучше иметь своими подчиненными трупы, чем живых неверных. Теперь должен был выбирать между жизнью и смертью. Держал в руках меч и закон и не видел спасения. Меч и закон. Измена карается мечом. Отрубить голову и выставить ее перед Баб-и-Кулели, а тело спустить по каменному колодцу в Босфор, в ад. Потому что за попытку покушения на султана, лишить его жизни — только закон и меч. Сына он казнить не может, это сделает его брат, когда станет султаном и исполнит закон Фатиха. Но эту женщину, которая прожила как избранница судьбы, не имея на то никаких заслуг, он должен покарать, потому что она замахнулась на престол.
Когда из уст презренного предателя Ахмед-паши упало имя Хуррем, Сулейман не поверил, а потом обрадовался и поскорее дал знак своим дильсизам навеки заткнуть глотку этому ничтожному доносчику. А вдруг передумает и откажется от своих слов! И испортит султану радость от того, что наконец перед ним настоящий враг. Шах избегал стычек, скрываясь в своих горах. Папы умирали один за другим и только сотрясали воздух проклятиями, которые не долетали до султана. Император Карл, обессилев в противоборстве с падишахом, отдал Испанию сыну Филиппу, а императорскую корону мелочному Фердинанду. Польский король трусливо ежился при одном имени Сулеймана. Царь московский Иван? Был слишком далеко. До конца жизни не дойдет сюда, даже если бы и захотел это сделать. Без врагов же человеку не жить, а могущественному властелину тем более. И наконец у него был враг настоящий, преданный, такой близкий, что их не разделяло даже дыхание.
Его Хуррем, его Хасеки — враг. Изменница. Покусилась на его жизнь. Хотела его смерти.
За смерть — только смерть. Она будет казнена вот здесь, на четырехугольном кожаном коврике, разостланном на роскошных султанских коврах. Виртуознейший палач империи срубит ей голову быстро, умело, без боли, тайна будет соблюдена, никто не будет видеть и знать, голову не выставят перед воротами Соук-чешме, тело предадут земле, не сожгут, не бросят стервятникам. Так восторжествует закон и меч.
Спокойно, с холодным сердцем Сулейман обдумывал все, что должен сделать. Пользовался султанским правом и привилегией размышлять даже тогда, когда решение уже принято. Да, он ублаготворит закон и меч. А что же ему остается? Перебирать свои одинокие старческие сны, считать капельки крови, которые вытекают у него по ночам из носа, слушать крик совы где-то за окнами? И никогда не засверкает ему бессмертная улыбка Хуррем, не зазвенит ее единственный голос, не зазвенит, не прозвучит. Машалла![141] Ни меч, ни закон не заменят любви. И ничто не заменит. Кто сказал, что он должен казнить единственное дорогое существо на земле? Кто сказал, что она виновна? Может, это он сам виновен? Пока ты султан, должен жить. Пусть умирают другие. Умер сам — сравнялся со всеми. Умирать султаны не имеют права. К тому же он не верил в преступные намерения Хуррем. Мог позволить себе роскошь верить только в то, во что хотел верить. А особенно потому, что все здесь было таким зыбким и неопределенным. Покушение на его жизнь? Но как можно покушаться на жизнь мертвого? Ведь он лежал мертвым день, и два, и три. Слышали о сговоре Хуррем и его самого младшего сына? Кто же?