Мы облачили его в чистую рубаху, ибо сказано: «В ризы невинных облачусь…» — и положили на топчан. Когда вошел исповедник, мы с отцом Кириллом удалились к иподьяконам. Мне было слышно, как мой старец читает молитву: «Прими мя, Господи, на тайную свою вечерю, прими как соучастника. Не выдам я тайны твоей, подобно Иуде, но подобно разбойнику, что одесную от тебя, молю тебя, сын божий…» — и я разрыдался от жалости. Трещат в очаге дрова, слышится голос исповедника и шепот отца Луки, сверкает в снежной ночи гора, тихо журчит внизу Белица…
Наконец исповедник вышел, а был он строгим старцем по имени Филипп Иеромонах, остановился подле нас и задумался. А потом, уходя, махнул рукой так, что все мы поняли, какого грешника он исповедал только что…
Я вернулся в келью. Отец Лука посмотрел на меня, и никогда не забыть мне его глаз. Он взглядом спрашивал меня, слышал ли я исповедь его, не обман ли, что грехи его будут прощены, не лицедейство ли все это?
На другой день трижды ударили в колокол. Я зашептал: «Прими, Господи, душу раба твоего Луки».
Он завещал мне немного скопленных денег, чтобы я ставил свечи и читал над его могилой псалмы: «Возрадовался я, услыхав, что направил стопы свои в дом господен» и «Не входи в судилище с рабом твоим, ибо не оправдается пред тобой ни один из живущих».
Так остался я в келье один, и подошло мне время постичь благодать господню…
Когда соблазненные Сатаною ангелы раскаялись и запели те песни, что пели они в горнем мире небесному Отцу, Сатана спросил их: «Все ли ещё помните песни Сионские?» И когда те ответили, что помнят, сказал им так: «Поселю вас в земле забвения, где забудете вы то, что говорили и чём обладали в Сионе». И сотворил он им тела из земной плоти. Но не верю я, братья, что забыли ангелы песни сионские, ибо в каждой душе осталось смутное воспоминание о них, и толкает оно человека к искусствам и художеству и побуждает петь их наяву и во сне. Благодать, коей я жаждал, была сионской, и сионские песни слагал я, когда мысль моя соприкасалась с Христом, небесами и любовью. Были они о царице Деннице и о спасении встреченной на ярмарке женщины, были упованием на добро, вечность и святость. Были они и светом Фаворским, обещанием, смыслом сокровищницы мироздания и заключенной в ней истины, но разум мой пытался отринуть их, ибо не желал признавать истиною и не понимал, откуда они. Тем самым соединял он себя союзом с дьяволом.
«Ни один мудрец не обладает чистым слогом, ибо высокую словесность души уничтожил он низкими помыслами. Плотский и многоречивый дух мудрости мира сего вошел в неверные суждения о таинствах и лишил их мудрости ипостасной», — говорил святой старец, когда призывал нас к себе в келью. Высокая словесность? Есть ли в языке нашем подобающие ей слова? В святые эти вечера дух мой воспарял к небу, во мне пробуждался сочинитель, искал бумагу и перо, поверив, что изречет чистое слово!.. Горит в очаге груда поленьев, отблески огня пляшут на побеленных стенах, снаружи — снежная ночь либо плотный туман, похожий на тяжелое руно, а святой отец учит нас, как вобрать в себя все чувства, как устремить мысль и волю ко Христу, молиться с сердечным сокрушением, душевной умиленностью и орошать землю слезами, дабы возгорелся в нас всесвятой, всесовершенный дух и исполнил существо наше неизреченной радостью и божественной любовью… Я слушал его и думал: «Верно говорит он, по опыту знакома мне сия благодать. Не раз текли у меня слезы, когда я сочинительствовал либо читал святые книги. Знакома мне и умиленность при соприкосновении с бестелесным, в коем воплощена Красота. Исихия раскроет мне все тайны». И я ожидал ее, как земля ожидает солнца.
Так прожил я ту зиму, заботился по велению игумена о требах и часто наведывался к Теодосию в скит. По утрам я расчищал дорожку от выпавшего снега. Залитые светом утренней зари, алеют леса на склонах Мокры, внизу снег синий, без теней, курятся трубы села, не слышно замерзшей Белицы. На снегу отпечатаны следы послушника, приходившего топить печку. И сквозь снежную пыль, которую взвевала моя лопата в утреннем воздухе, виделось мне улыбающееся лицо великого схимника за разрисованным инеем оконцем. Улыбается, кивает в ответ на мое приветствие, склоненный над списком церковной книги либо переводом, своим или чужим, принесенным ему для просмотра. Эти зимние утра холодной своей прозрачностью возносили меня к лазурным небесам, и всякое слово старца было золотом и приводило в упоение всё существо моё. Первые лучи солнца скользили по полу — оранжево-желтые, нежные, лик Теодосия менялся, то златозарный, божественно ясный и прозрачный прозрачностью смертника, то земной и, значит, опять же смертный, и разум мой метался в сомнениях: и так и этак — смерть. За зиму я стал его любимцем и вновь ощутил желание духовно отдать себя ему, как некогда Евтимию. Слабость человеческая, ищущая надежности и покоя!
Я легко усваивал учение и таинства, поскольку, как уже говорил, они были известны мне из пережитого мной самим. Злоязычие отца Луки научило меня молчать, то есть таить в себе узнанное. Молчание сие означало воздержание, а бодрствование — волю к тому, чтобы не пресекались мысль и наблюдение над собой; словно звенья одной цепи связано все это у человека.
Я усердно предался подвигу — погрузился в безмолвие и самонаблюдение, так что дух мой обострился Я чувствовал, что очищаюсь и возвышаюсь, что растет и приближается благое просветление, и открывались мне тайны людей и природы, всего живого и мертвого. Подойду к дубу и словно перевоплощаюсь в него, чувствую всем существом своим, как впился он корнями в землю, как сосет соки её, точно младенец материнскую грудь, как наливается силами и нежится в воздушной благодати. Цветок ли, тварь ли живая — птица, зверь лесной, домашняя скотина — всё доступно мне, во всем вижу промысел божий. И сколько повсюду радостных тайн, какой тихий восторг для сердца!.. Останавливаю взгляд на горах, и кажется мне, плывут они и приветственно говорят: «Прощай, инок Теофил, прощай и радуйся, ведь и мы радуемся творцу». Посмотрю на снег, как чернеют на нем черные леса, и сострадаю им и дивлюсь устроению мироздания и более всего красоте, мантии господней, распростертой над вселенной. Всё сущее радует меня, ибо я понимаю его и вместе с тем жалею. Даже сухой опавший лист внушает мне жалость, и мертвый ежик, и замерзшая птаха, и инок со смущенным взором, и немощные наши старцы, вроде покойного отца Луки, над чьей могилой предавался я размышлениям. Каждодневно в молитвах своих поминал я женщину с ярмарки, со сладкой мыслью о глазах её бродил по заснеженному лесу. Ярко светит солнце, от снежной пелены не оторвать глаз, вот ветка стряхнула с себя иней, заиграли алмазы, а женщина идет со мной рядом, и я чувствую, как прекрасна душа её. Потрясли её те сладостные тайны, что раскрыл я перед нею, очистила красота, и склонила она покаянную свою голову… Восторг, божественные прозрения, но в келью возвращался я опечаленный. Отчего? Не обращалась ли в печаль неутолимость моей любви ко всему сущему? Либо печалила меня непостижимость его красоты? Либо разум нашептывал, что видимый мною мир есть обман и мечта? Христе боже наш, спаси и помилуй, не дай мне погрязнуть в сомнениях!..
Как-то под вечер, в январе, когда прибавляется день, а вместе с ним и свет, смотрел я на закат. Гора в золотом кокошнике сияла в славе заходящего солнца, похожая на невесту в белом венчальном наряде. В низинах снег голубеет, выше — искрится, макушки гор в снежных уборах, точно престолы Сионские, сам Творец пребывает там, однако вдруг удаляется, остывает, гаснет щедро разлитая благодать его. Оскалились овраги в холодном серебре и мраке, леса встопорщились, как звериная шерсть, повеяло великим холодом, будто из предвечной бездны. Мокра стала синей, и с наступлением ночи Бог предоставил её дьяволу. Содрогнулась душа моя, я испугался, что вот сейчас начну восхищаться так же дьяволом и повторится то, что произошло некогда в болярской церкви. И когда двинулся назад, вместе со мною двинулся и Рогатый, увещевая обернуться, взглянуть на темное, холодное, страшное царство его и признать, что и оно тоже прекрасно и могущественно. Волосы у меня встали дыбом, по спине пробежал озноб. Спешу к святому старцу для духовной поддержки, чуть не рыдаю, а в скиту темно, выглядит он пустым, умолкшим. Я тихонько постучался в дверь — старец не ответил, и я заглянул в оконце. Лампада внутри трещит и мигает, вот-вот погаснет, а на ложе спит Теодосий. Храпит он, беззубый рот разинут, голова запрокинута, борода всклокочена, четки свисают с топчана, камилавка надвинута на самые брови, торчит, как печная труба. Я перепугался, но потом увидал, что он дышит. Старик, как все, земной и смертный, он обманул себя и других… «Господи, разве ведомы ему твои тайны? Не нарочно ли усыпил его Рогатый, чтобы показать мне, сколь жалок он? Иисусе Христе, не оставляй меня!» — шепчу я молитву. Сомнения и безверие точно воры обирают плоды души моей. За спиной у меня хохочет дьявол, а передо мной, в скиту — поверженная, плотски-оскверненная вера и надежда… Я забарабанил в дверь, ибо не решался вернуться к себе в келью со сломленной душой. Да и как буду я молиться на вечерне?