— На базаре еще снулые какие будут, — покачала головой Феодосия и обе женщины погрузились в обсуждение тонкостей свадебного пира.
Марья, не обращая внимания на разговор, от скуки лущила орехи.
— А ты бы, дочка, — сварливо сказала Прасковья, — тоже б послушала. И как ты своим домом жить будешь — не разумею. Одно тебе — только б на качелях качаться, да семечки с орехами щелкать. Я в твои годы уж двоих родила.
— И я бы, маменька, родила, — ядовито ответила Марья, — коли б вы повенчали нас, как мы обручились. Так что не началь меня теперь — не я выбрала почти три года в девках-то сидеть.
— За три года хоть бы на поварню раз заглянула, — вздохнула Прасковья. — С какого конца корову доят — и то не знаешь.
— Не ты ль, маменька, мне говаривала, что растили меня не для горшков да ухватов? — усмехнулась Марья.
— Язык-то свой укороти! — прикрикнула на нее мать. — А то не посмотрю, что ты невеста — по щекам так отхлещу, что муж под венцом не узнает.
Марья только зевнула и опять взялась за орехи.
Воронцовы уехали рано — Петя, наигравшись с Марфой, задремал прямо на полу в ее светелке. Феодосия, уложив дочь, прошла в свои горницы и, наложив засов на дверь, встала на молитву.
Редко ей удавалось это делать — при муже или дочери молиться было невозможно, но, сейчас, зная, что Федор говорит чем-то в крестовой горнице с людьми, что остались после празднования именин, Феодосия чувствовала себя спокойно.
— А, может, и всю жизнь так проживу — подумала она, раскрывая Псалтырь. — Бог — он ведь в душе человеческой, что ему эти доски, раскрашенные да камни, главное — чтобы не забывали мы Его, а как тут забыть, коли нет и дня, чтобы Он о себе не напомнил.
— Вот ты, Матвей Семенович, — донесся до Феодосии снизу, через половицы, громкий голос мужа, — говоришь, мол, холопов на волю распустить. Как же без холопов-то? Сказано ведь: «Сим молитву деет, Хам пшеницу сеет, Яфет власть имеет». Получается, это что, мне, боярину, самому за соху встать?
— А еще сказано, Федор Васильевич, — услышала Феодосия другой голос, звонкий, будто мальчишеский, — возлюби ближнего своего, как самого себя. Разве нет? А мы Христовых рабов у себя рабами держим, а Христос всех братией называет.
— И, можно подумать, ты, Матвей Семенович, отпустил своих холопов? — рассмеялся Вельяминов.
— Я так им сказал, — ответил неизвестный Феодосии боярин. — Были у меня на вас кабалы полные, так я их изодрал. Кому из вас у меня хорошо — живите, а кому не нравится — идите, куда хотите.
— И сколько у тебя осталось? — вмешался чей-то еще голос.
— Кое-кто остался, а кто ушел, не в этом же дело. У нас же как — мы ж не только с полными кабалами людей в рабстве держим, но и с нарядными, а кто и беглых людей в холопы обратно записывает. Грызем себя и терзаем, остается только и смотреть, чтобы не съели друг друга. Иисус разве это заповедовал?
Феодосия, сняв сапожки, босиком, тихо прокралась по лестнице и приникла ухом к двери.
— Говорил я с двумя латынниками, так читали они мне писания покойного Мартына Лютера, и сказано там, что благое благодеяниями прирастает. Я и записал это.
Боярыня услышала, как тот же звонкий, ломкий голос, запинаясь, читает: «Квиа пер опус каритатис кресит каритас…»
— Э фит хомо мелиор, — закончила она, распахнув дверь. «Ибо благодеяниями приумножается благодать и человек становится лучше».
В крестовой горнице наступила тишина, только трещали фитили свечей, да было слышно неровное, взволнованное дыхание застывшей на пороге женщины
— Не говорил ты мне, Федор Васильевич, — нарушил молчание боярин с мальчишеским голосом, — русоволосый да голубоглазый, небольшого роста, — что дочка твоя по латыни разумеет.
— Жена это моя, — буркнул Вельяминов. «Федосья, говорил же я тебе — присмотри, чтобы не мешали нам!»
— Так разве я мешаю? — пожала плечами Феодосия. «Послушать-то интересно».
— Не твоего ума это дело, — проворчал ее муж. «Шла бы к себе лучше».
— Не моего ума! — прищурилась Феодосия и Федор, глядя на нее, понял, что сглупил.
«Ты уж прости меня, Федор Васильевич, но кто из вас тут латынь-то знает, окромя меня? А уж тем более язык немецкий. А ведь Мартын Лютер, он ведь не только свои тезисы написал, о коих ты, боярин, — чуть поклонилась она в сторону незнакомца, — говорил сейчас, но и Библию на немецкий язык перевел!»
— Права-то жена твоя, — повернулся боярин к Вельяминову. «Можно будет, как я думаю, ей послушать, вот только…» — он замялся.
— Ежели по тайности что, — обиженно сказала Феодосия, — так я уйду, вы только скажите.
— Да вот как раз, — замялся Вельяминов, помолчал и вдруг — все собравшиеся вздрогнули, — стукнул кулаком по столу: «Что это за жизнь, когда от своей жены прятаться надо! Смотри, Федосья, не проговорись только, Прасковье, али еще кому. Женщина ты разумная, а в деле этом нам одним не справиться».
Феодосия опустила голову и почувствовала, что жарко покраснела. «Хорошо хоть, темно в горнице, не видно, — подумала она. «А я от него таюсь, и дальше таиться буду. Не таиться — изломают на колесе или сожгут в клетке. Ох, Федор, Федор, а ты-то мне самое, сокровенное доверяешь».
— Это, Федосья, Башкин, Матвей Семенович, — указал ей муж на русоволосого незнакомца, — боярин московский. «Ты, Матвей Семенович, обещал рассказать-то про исповедь свою великопостную».
— Так вот, — начал Башкин, — пришел я Великим Постом к священнику Благовещенского собора отцу Симеону, и сказал ему, что надобно не только читать написанное в евангельских беседах, но и выполнять на деле. Потому что как я думаю — все сперва исполняйте сами, а потом и учите. Ну и про холопов тоже ему сказывал.
— А что «Апостол», забрал его у тебя отец Симеон? — спросил Башкина неизвестный Феодосии боярин.
— Да, показал я ему «Апостол» свой, что воском от свечи размечен в местах, которые я толковал, так отец Симеон его и взял. У царя теперь тот «Апостол», — ответил Башкин.
— У царя… — протянул Федор Вельяминов. «Царь-то нынче в Кирилловом монастыре, далеконько отсюда будет», — он испытующе глянул на Башкина.
— О сем, Федор Васильевич, я уж говорил с тобой, и повторяться не хочу — резко ответил ему боярин и вдруг, — Феодосия даже не поняла, как это произошло, — почувствовала она на себе взгляд Башкина — смотрел он на нее, будто увидел в первый раз, будто хотел запомнить ее лицо навсегда — до могилы и после нее.
— Скажи нам, боярыня Феодосия, — все еще не отрывая глаз от нее, спросил Башкин, «а сможешь ли ты с русского на латынский переложить?»
— Может, и неровно, да переложу, — ответила ему женщина. «Ты уж, Матвей Семенович, не обессудь, я хоша и училась латынскому, да недолго совсем. Но понятно будет».
— Ты что же, Матвей Семенович… — начал Вельяминов.
— Так если без грамотец тот человек поедет, то вельми сложно будет ему, — ответил Башкин.
Вельяминов нахмурился. «Ты, Матвей Семенович, ровно думаешь, что это так просто — из монастырской тюрьмы человека вызволить. Даже и мне».
— Федор Васильевич, — страстно, поднявшись, встав посреди горницы, сказал Башкин, — вот я, например, что — я только вопросы задавать умею. Ну, толкую еще, как мне разум подсказывает. А тот человек — он совсем иной стати. Говорили мы с тобой про Лютера Мартына, как он прибил к дверям-то собора тезисы свои, — так вот этот человек, что сейчас в подвале гниет, в Спасо-Андрониковом монастыре, — ежели не спасем его, все одно лучше б и не начинали мы то, что начали уже!
Феодосия, подняв голову, заворожено смотрела на Башкина — вроде и невидный, невысокого роста, с простым лицом, преобразился он сейчас, и верилось, что и вправду — пройдет по паперти Благовещенского собора и накрепко приколотит к двери лист со словами, что покачнут церковь, не качавшуюся со дня основания ее.
Башкин помолчал и добавил: «Мы без человека этого все едино, что тело без головы».
— Скажи-ка, Матвей Семенович, — попросил его Вельяминов, «молитву ту, что написал ты.
Больно она мне по душе».
— Создатель мира, — тихо начал Башкин, «вот стою я перед тобой, и все помыслы мои известны тебе. Кто я пред тобой — однако же, помнишь ты обо мне, ровно родитель помнит о чаде своем. Даруй же мне терпение, дабы возлюбил я тех, кто проклинает меня, и мудрость, чтобы понимать — только собрание верных Тебе и есть церковь истинная, не в камне она, и не в дереве, а в душах людских. Аминь».
— Аминь, — эхом пронеслось по горнице, и Феодосия почувствовала, как в ее скрытых полутьмой глазах закипают слезы.
— Федор, — Феодосия села и зажгла свечу, «Федор, ты ж не спишь».
— Ну и что с того? — недовольно сказал ей муж. «Сама-то спи, чего вскочила».
— Так не могу я, — женщина обхватила колени руками. «Слышу же, что ты ворочаешься.
Думаешь о чем?»