По случаю хорошей погоды построение кадетских рот решено было провести не позади казарм, как обычно, а на плацу, чтобы каждый проходивший мимо Морского корпуса мог насладиться видом бравых воспитанников, сверкавших на солнце металлическими пуговицами, пряжками и кокардами. Лучики расплавленного золота, источаемые кадетской амуницией, тысячекратно умножали сияние майского утра, и всякий заглядевшийся на ровнехонькую шеренгу прохожий вынужден был прикрывать глаза рукой от этого нестерпимого великолепия юности, флота и дисциплины.
Единственным человеком, которого совершенно не занимало это зрелище, был Федор Иванович Тютчев. Казалось, что всеобщая радость жизни, буквально разлитая в воздухе, напротив, безмерно раздражала его, и с целью укрыться от всего этого как можно надежней он отступил подальше за будку, с тем чтобы между ним и кадетской шеренгою непременно оставалось это невзрачное строение. Он ждал, когда за ним придут от капитан-лейтенанта Нефедьева, служившего некогда с его пасынком Карлом и занимавшего теперь в Морском корпусе значительный пост. Интерес к стоявшим неподалеку кадетам Тютчев проявил, только услышав, как пожилой и слегка горбатый мичман песочит одного из этих мальчишек. Зычный голос много послужившего на кораблях моряка перекрывал общий гомон команд, летевших над плацем от одной роты к другой.
– Кадет Бошняк! Стоять смирно!
Вытянувшийся буквально в струну перед строем юноша постарался вытянуться еще больше, задрав подбородок уже совсем куда-то в сияющее майское небо, но его наставнику и близко не было достаточно этих усилий. Судя по его лицу и голосу, он вряд ли утихомирился бы даже в случае полного превращения кадета в адмиралтейский шпиль.
– Как стоишь?! – кричал он. – Почему опоздал на общее построение?
– Господин мичман… – попытался ответить кадет.
– Молчать! Снова где-то в углу свои стишонки пописывал?!
Кадет горестно сник, и в этот момент к Тютчеву подбежал дежурный матрос.
– Извольте пройти! Вас ожидают.
Шагая за своим провожатым по плацу, коллежский советник еще оборачивался в попытках уловить окончание спора, однако за гвалтом команд и строевым шагом начавших перестроение рот ему ничего не было слышно.
– Федор Иванович! Дорогой! – радушно встретил его на пороге своей комнаты капитан-лейтенант Нефедьев. – У меня просто слов нет, как я рад вас увидеть!
– Вам и не надо слов, – без улыбки ответил Тютчев. – Слова все у меня.
Морской офицер на секунду опешил, а затем понимающе рассмеялся:
– Ну да, ну да! Вы же – поэт. Вам, как говорится, и карты в руки.
– Я не играю в карты, – по-прежнему сухо отвечал гость, показывая, что не намерен вступать в обмен пустыми любезностями.
Офицер, впрочем, справился и с этой неловкостью, решив, очевидно, не обращать внимания на странности коллежского советника. Ему на самом деле было приятно, что тот вдруг явился к нему на службу, и теперь капитан-лейтенант мог похвастаться этим при случае перед знакомыми дамами.
Пяти минут им хватило на обсуждение нынешних дел Карла, который с недавних пор служил в русском посольстве в Дрездене и собирался теперь в Ригу, чтобы забрать оттуда больного брата, после чего возникла неприятная пауза. Тютчев просто замолчал, глядя в окно, а Нефедьев не знал, нужно ли ему говорить одному, и главное – о чем. Наконец, он нашелся предложить своему гостю чаю, но тот лишь махнул рукой и прямо заговорил о том, ради чего пришел.
– У меня, знаете ли, на днях умер отец…
– О, примите мои соболезнования… – капитан-лейтенант начал привставать с кресла, но гость его раздраженно поморщился.
– Не надо этого ничего, – сказал Тютчев. – Никто не в силах понять, что я испытываю… Однако же по причине траура мне будут непозволительны определенные увеселения, тогда как я обещал быть на приеме в Смольном по поводу возвращения средиземноморской эскадры.
– Отряда, – невольно поправил его капитан-лейтенант.
– А это имеет значение? – перевел на него Тютчев поблескивание своих очков, за которыми, как в морском аквариуме, шевельнулись два тусклых моллюска.
– Три корабля – это не эскадра.
– Прекрасно. Пусть будет по-вашему… Вместе с отрядом, – слово «отряд» он выделил своим скрипучим голосом так звучно, словно кто-то наступил мокрой ногой на резиновую игрушку, – вместе с отрядом в Петербург возвращается Его Императорское Высочество великий князь Константин.
– Да-да, мне это известно.
– Потрудитесь меня более не перебивать.
– Простите, Федор Иванович, я умолкаю.
Тютчев сделал еще одну внушительную паузу, которая должна была окончательно указать капитан-лейтенанту его место, и только после этого соизволил продолжить:
– Воспитанницы института готовят по этому случаю концерт. Одна из них обратилась ко мне с просьбой написать соответствующее данному событию стихотворение. Она обучается в одном классе с моими дочерьми и хочет прочесть поэтическое произведение великому князю. Стихотворение готово, однако по вышеуказанной причине я не смогу присутствовать на приеме, и поэтому желал бы передать его с одним из ваших воспитанников, направляющихся в Смольный для репетиции.
О том, что его траур был не единственным препятствием к посещению института, коллежский советник предпочел умолчать. Милейшая Анна Дмитриевна после тяжелого разговора со своей племянницей, нечаянным свидетелем которого недавно стала Катя Ельчанинова, нанесла визит самому Тютчеву. Беседа их была короткой, но энергической. Путь в Смольный Федору Ивановичу отныне был заказан. Дочерей могла навещать только его жена. Тютчев решил, что со временем он одолеет это препятствие, поскольку никакая старшая инспектриса не бывает вечной, и у него, конечно, имелись возможности повлиять на ее судьбу, но до поры все же требовалось привлекать к себе меньше внимания. Искусство дипломатии он ставил выше своего поэтического дара, и там, где поэт уже не справлялся с поставленной задачей, на сцену немедленно выходил дипломат. Задача же у обоих была одна – заставить всех окружающих если не поклоняться, то хотя бы смиренно служить ему.
– Сейчас велю принести список откомандированных на этот прием кадет, – сказал капитан-лейтенант, направляясь к двери.
– Не нужно списка, – остановил его Тютчев. – Я уже выбрал юношу.
– Вот как? – удивился офицер. – А вы знакомы с кадетами?
– Нет. Но этот мне подойдет. Его фамилия Бошняк. Прикажите ему явиться сюда.
– Но он ведь, возможно, не в списке.
– Значит, внесите его. Или мне нужно за такой мелочью беспокоить светлейшего князя Александра Сергеевича?
Имя морского министра произвело немедленный эффект, и уже через пять минут перед коллежским советником навытяжку стоял тот самый кадет, которого недавно песочил старый мичман. Капитан-лейтенант Нефедьев сослался на занятость и оставил их наедине. Тютчева это более чем устраивало. Он собирался обработать мальчишку так, чтобы тот не просто выполнил его поручение, но и не проболтался потом никому о деталях. Для этого Тютчеву надобно было снова вызвать на сцену поэта, и лишних тому свидетелей он не хотел – уж точно не капитан-лейтенанта Нефедьева.
Замерший перед ним юноша настолько робел, что неподвижно смотрел куда-то под потолок, стараясь не соскользнуть нечаянно взглядом на сидевшего в кресле сорокалетнего старика.
– Стихи сочиняешь? – прервал наконец молчание коллежский советник.
Лицо мальчика растерянно обмякло, потеряло вдруг всю положенную кадету воинскую устремленность, и на Тютчева безоружно посмотрел слегка напуганный ребенок. Вместо ответа ребенок нерешительно кивнул.
– Похвально. А мои сочинения знаешь?
Коллежский советник был уверен, что по дороге сюда юноше сообщили, кто его ждет.
– Так точно! – отчеканил кадет, снова обращаясь в военного человека.
– Какие, например?
Мальчик два раза моргнул, набрал полную грудь воздуха и залпом выпалил:
– «Глядел я, стоя над Невой,
Как Исаака-великана
Во мгле морозного тумана
Светился купол золотой!»
Декламация его в самом деле напоминала залп корабельных пушек, и этот неуместный в лирике напор поразил Тютчева прямо в сердце. Захваченный врасплох, он ощутил, как на глаза ему набегают слезы, но не потрудился их скрыть. Коллежский советник и вообще-то считал, что вовремя сверкнувшая слеза украшает стихотворение, а тут ему надо было непременно и как можно скорее выстроить мост взаимного чувствования между собой и этим уже удивившим его юношей.
– Бошняк, о котором пишет Пушкин в «Истории пугачевского бунта», тебе часом не родственник?
– Так точно! – снова отрапортовал кадет. – Это мой прадед. Принимал участие в защите Саратовской крепости от разбойника.
Лицо коллежского советника приняло элегический вид.
– Вот так чередуются поколения, – печально сказал он. – Не зная друг друга. Уходят во тьму бесконечною чередой. Только что я потерял отца, а до этого – любимого своего спутника, милую до боли в сердце жену. Ах, как ужасна смерть, как ужасна… Существо, которое любил в течение двенадцати лет, которое знал лучше, чем самого себя, которое было твоей жизнью и счастьем, – женщина, которую ты видел молодой и прекрасной, смеющейся, нежной и чуткой, – и вдруг мертва, недвижна, обезображена тленьем. О, ведь это ужасно, ужасно! Нет слов, чтобы передать это. Я только раз в жизни видел, как умирают… О, юноша, смерть ужасна!