Бородатого, пожилого, с голосом негромким, сменил другой окопный ходок. Разбитной, говорливый ярославец — краснолицый шустрый паренек, солдат, успевший уже в столичной парикмахерской остричь волосы в кружок, с высоко оголенным затылком. Улыбка хитрая, жесты широкие, с прищелкиванием пальцев.
— Ну вот… Получили мы ведомость: царя, мол, нету, и, стало быть, революция. Ишь ты!.. Мы, конечно, обрадовались. Стали кричать ура, запели… как его?.. «Вставай, подымайся». Ну, немцы от нас все равно что вон до энтого или поболе. Немец услыхал и кричит: э-эй, что у вас тако-ое? А мы ему кричим: а у нас тако-ое, у нас револю-уция-я, царя более не-ету, пустота да дырка-а заместо царя-я… Ну, он, конечно, немец тоже, надо сказать, обрадовался. Ишь ты! Стал тоже петь, ура кричать! А по-ихнему: о-ох! По-нашему — ура, а по-немецкому — ох!.. Ну, тогда мы кричим: э-эй-эй, что же вы, сукины племяннички, а? Теперь вы сбрасывайте этого… как его? А они кричат: и-ишь вы чего захотели!
Разбитного говоруна-ярославца наградили веселым смехом и рукоплесканиями. Он прищелкивал пальцами и до тех пор не сходил с трибуны, — ухмыляясь, переживая свой успех, — пока стоявший позади него какой-то другой солдат не стащил его сварливо вниз:
— Ты, браток, все байки поешь, а тут настоящее дело есть… Товарищи! Господа депутаты! — показал он им свое мертвенно-бледное, шишколобое, худое лицо, с желтым лихорадочным блеском озлобленных глаз. — Ежели кто только не знает нашу жизнь, как наша матушка пехота страдает, то пусть приедет и посмотрит, как мы живем, и спросит нас, какие наши дела. Мы ведь только считаемся за солдат, но мы уже без ног и без спины. Мне, к примеру ежели сказать, двадцать седьмой год, но я не стою шестидесятилетнего деда… Тыловые господа депутаты хотят вести войну, но им вести войну можно и надежно, как они не видели горя, какое мы на позиции отхлебали… Ну хорошо, мы пойдем еще кровь проливать, опять миллионы положим нового войска, еще поделаем тысячи сирот, — ну, какую пользу от того мы можем достать России?.. У нас земли и так много, богатства хватит. За богатством в Германию не пойдем, я думаю… Помещиков кончать надо, полицию на фронт — вот что требуют единогласно солдаты у нас!.. Мы очень рады все свободе, но шибко ужасно умирать при таких открытых дверях в России, как теперь есть. Вы сами понимаете, как каждому мало-мальскому солдатику охота посмотреть на светлую теперешнюю жизнь. Какого же черта сгнить навозом в окопах?!
Может быть, этого самого шишколобого русского солдата, мучительно ненавидевшего смерть и помещиков, довелось, стоя у дверей, услышать депутату Думы Шульгину… Он выскочил в коридор и, с ожесточением расталкивая толпу, пробрался к своим думским соратникам, забившимся в угловые комнаты дворца. У всех лица были тревожные, квелые. Но, слава богу, здесь, кажется, все свои!..
— Боже, как это гадко!.. — горячо шептал он, задыхаясь. — Бесконечная, неисчерпаемая струя человеческого водопровода бросает сюда, к нам, все новых и новых людей. Но у всех одно лицо: гнусно-животно-тупое. Или гнусно-дьявольски-злобное… Боже, как это гадко!.. Так гадко, что, стиснув зубы, я чувствую в себе одно тоскующее, бессильное и потому еще более злобное, бешенство. Вы не удивляйтесь тому, что я скажу… Пулеметов! Да, да, пулеметов — вот чего мне хочется! Я чувствую, что только язык пулеметов доступен уличной толпе и что только он, свинец, может загнать обратно в берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя… Увы, этот зверь — его величество русский народ!.. То, чего мы так боялись, чего во что бы то ни стало хотели избежать, — теперь факт!.. Боже, боже, как все это гадко! И я сам, сам… своими собственными руками… еще только три дня назад…
И все понимали, о чем он говорил.
«Положение серьезное. В столице анархия. Правительство парализовано».
Так начиналась неожиданная телеграмма Родзянко 26 числа в Ставку.
Запугивает? Дерзит в ответ на роспуск Думы?..
«Транспорт продовольствия и топлива пришел в полное расстройство. Растет общее недовольство. На улицах происходит беспорядочная стрельба. Войска стреляют друг в друга. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство. Медлить нельзя. Всякое промедление смерти подобно. Молю бога, — заканчивал Родзянко, — чтобы в этот час ответственность не пала на венценосца».
Царь не знал еще, как поступить с Родзянко: повелеть сослать или пригрозить только ссылкой, — когда прямой провод из Царского передал тревожные, огорчительные слова Алис: «Совсем нехорошо в городе».
И в ответ на обе депеши он послал в Петербург, в генеральный штаб:
«Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны. Николай».
И думалось, что этим все сказано. Но прошли сутки, и они снова принесли телеграфный плач и злобу венценосной жены, всеподданнейшее ходатайство князя Голицына об отставке всего совета министров и новое предостережение все того же Родзянко:
«Положение ухудшается. Надо принять немедленные меры, ибо завтра уже будет поздно. Настал последний час, когда решается судьба родины и династии».
Придворный «летописец» Дубенский записал в свой дневник 27 февраля:
«Слухи стали столь тревожны, что решено завтра 28-го отбыть в Петроград. Помощник начальника штаба Трегубов передал мне, что на его вопрос, что делается в Петрограде, Алексеев ответил: «Петроград в восстании»… Первое, что надо сделать, — это убить Протопопова, он ничего не делает, шарлатан. После обеда государь позвал к себе генерала Иванова в кабинет, и около 9 часов стало известно, что Иванов экстренным поездом едет в Петроград… Войск, верных государю, осталось меньше, чем против него. Гвардейский Литовский полк убил командира. Преображенцы убили батальонного командира Богдановича. Председатель Государственной думы прислал в Ставку государю телеграмму, в которой просил его прибыть немедленно в Царское Село, спасать Россию».
Тогда рукой генерала Алексеева в Ставке был составлен указ о даровании ответственного министерства во главе с Родзянко, и царь подписал указ, велев вызвать из Петербурга нового премьера.
И думалось: уж теперь этим — все сказано России!..
Но, прежде чем указ дошел до столицы, оттуда пришли: грозные вести: вслед за рабочими бунтуют и солдаты, и на улицах — красные знамена.
И тогда два поезда — свитский впереди и государев за ним — поспешили из Могилева в Царское, куда звала царица.
Было два часа ночи. Оба поезда остановились на станции Вишера: набирали воду. Перестало укачивать, и царь, настороженно дремавший, проснулся. Он вышел в вагон-столовую и потребовал к себе свитских.
— Ну, что творится в Петрограде?
Пьяный, как всегда, адмирал Нилов, наливая содовой воды одновременно в два бокала, которые имел обыкновение осушать один за другим, спокойно ответил:
— Большие беспорядки, ваше величество. Но не такие, чтобы их нельзя было подавить в один-два дня.
— Вы думаете? Дай бог… — И государь удовлетворенно зевнул, потом надпил один из ниловских бокалов.
В это время вошел Воейков, а следом за ним — начальник свитского поезда: прихрамывающий, с насупленными седыми бровями и строгим лицом генерал Цабель.
Юркие, как у мелкого барышника, ласковые, с крохотными зрачками глаза дворцового коменданта обещали какую-то приятную новость.
— Ваше величество, — весело говорил Воейков, небрежно стягивая с руки перчатку, — сейчас на станции Вишера получена телеграмма. Из Могилева на станцию Дно идет поезд генерала Иванова. С ним семьдесят георгиевских кавалеров. Государь, этих доблестных героев совершенно достаточно, чтобы ваше величество, окруженные этой славной свитой, могли бы явиться в Царское Село. Там вы станете во главе верных вашему величеству войск царскосельского гарнизона и двинетесь в Петроград. В столице войска вспомнят царскую присягу и сумеют справиться с кучкой смутьянов.
— Вы думаете? Дай бог.
И, подергивая по привычке два раза плечом, словно зачесалась лопатка, и проведя пальцем по смятому во время сна соломенному усу, царь наклонил свое шафранное, заспанное лицо к близко сидевшему Нилову:
— А может быть, я зря поторопился, призывая Родзянко?
Бросились в глаза насупленные, словно в камень сведенные судорогой, седые брови зловеще молчавшего Цабеля.
— Садитесь, генерал. А вы что мне скажете?
— Правду, ваше величество. Все это не так, государь, — вытянувшись перед ним, продолжал стоять на одном месте Цабель. — Вас обманывают… Георгиевские кавалеры генерала Иванова положения не спасут. Вот — другая телеграмма. Смотрите, она помечена: «Петроград, комендант Николаевского вокзала поручик Греков». Вы видите, тут предписывается задержать на станции Вишера поезд вашего величества, направив его не в Царское, а в Петроград.