Около часу провели они под воротами, переступая с ноги на ногу и приплясывая от холода. Еще несколько снарядов разорвалось неподалеку, потом стало тихо. Быков выглянул из подворотни.
— Пожалуй, добежим, успеем, — сказал он. — Быстрее!
Через пятнадцать минут они уже подошли к дому.
— Гляди-ка, — вдруг закричал он, — мусору сколько возле дома!
Взглянув вверх, увидела Елена Ивановна пробоину от снаряда во втором этаже, в их квартире. Снова разрушен дом, тот кусок тепла и устойчивого быта, который отстаивали они с такими усилиями…
За последние месяцы в третий раз предстояло начинать новую жизнь.
Две женщины стояли на площадке первого этажа.
— В вашу квартиру попало, — сказала одна из них.
— Хорошо, что вас никого дома не было…
— А Софья Гавриловна? — испуганно вскрикнула Елена Ивановна.
— Она в районную милицию по делу ушла.
Странно — у Елены Ивановны не стало легче на сердце. А вдруг Софья Гавриловна под огнем шла домой? Мало ли что могло случиться тогда? Вот уж который месяц живут под огнем старики, женщины, дети… Ленинград стал фронтом, но ведь на фронте легче укрыться от огня, чем здесь…
— Петя, — сказала она неуверенно и вдруг оборвала фразу: кто-то, тяжело дыша, взбегал по лестничным ступенькам. Сердце Елены Ивановны сжалось в предчувствии пришедшей неотвратимой беды.
— Что случилось? — крикнула она исступленно.
— Милиционер приходил. Софью Гавриловну на улице ранило. Увезли её, сердешную, в больницу, — громко плача, сказала худенькая женщина, одна из тех, с кем последним куском хлеба всегда делилась строгая и справедливая старуха.
После жестоких морозов метельной зимы солнце с каждым днем разгоралось ярче и ярче, словно его, как пламя гигантского костра неустанно раздували онежские, ладожские и балтийские ветры — все эти шалонники, и галицкие ерши, и полуденники, им же и числа несть, — у каждого ветра свое прозвище на Руси… И чем ярче разгоралось солнце над облаками, тем светлей становился город. Если город можно сравнивать с человеком, то лучше всего было бы сравнить его с человеком, медленно оправляющимся после тяжелой болезни. Израненный, закопченный, с оспинами на стенах домов, с покоробленными заборами, он теперь подымался навстречу солнцу. К солнцу подымались закрашенные темной краской купола соборов, в облака вонзался тонкий потемневший шпиль Адмиралтейства, к небу были устремлены крылья ангела с высокой Александровской колонны. И закатов таких, какие были в те дни над городом, не помнят ленинградские старожилы: то темно-багровые, то алые, то нежно-розовые, в канун северных белых ночей они широкой и дымной полосой тянулись по краю ленинградского неба, тонули в волнах, гасли над взморьем, плыли предвестьем новой зари. И истерзанное, простреленное грозовое ленинградское небо стало теперь другим, чем в тревожную прошлую осень… Реже ревела сирена воздушной тревоги, реже слышали ленинградцы гул пролетающих в высоте вражеских самолетов.
Разгром немецко-фашистских полчищ под Москвой вдохнул новые силы в сердца воинов, сражавшихся на всех фронтах Великой Отечественной войны.
Запсковье, Ленинград, подмосковные дали, небо Родины, Россию с бескрайними просторами её снеговых полей увидел Уленков за недолгие месяцы боевой страды. Майские дни 1942 года, казалось ему, сулили близкий перелом в жизни. С каждым месяцем увеличивалось число сбитых им вражеских самолетов, и теперь четырнадцать звезд уже было выведено на фюзеляже его «ястребка». И мысль о грядущей победе была ему дороже всего на свете. Одно только огорчало его: «И надо же было случиться такому! Только я прилетел в Москву — майор Быков вылетел в Ленинград принимать новый полк. Мы с ним тогда в Москве, на аэродроме, и двумя словами переброситься не успели… А когда я вернулся в Ленинград и попал к штурмовикам, которыми командует Быков, оказалось, что командира нашего после тяжелого ранения отправили в госпиталь…»
Уленков дрался под Москвой в самые трудные дни обороны столицы и думал, что ему уже не доведется вернуться в Ленинград. И так же неожиданно, как улетел в Москву, получил он приказ возвращаться обратно. Только через неделю рассказали ему в штабе полка, сколько хлопотал Быков, чтобы добиться возвращения Уленкова в старую часть: дело дошло до высшего авиационного командования.
Быков командовал теперь штурмовым полком, и Уленков был направлен в его часть. Ему приходилось сопровождать штурмовиков во время полетов, и новое назначение радовало Уленкова. Его скоро полюбили в полку, и летчики-штурмовики охотней всего с ним уходили в боевой полет. Неожиданно Уленков узнал, что именно в этот полк попал медвежонок, из-за которого привелось пережить столько неприятностей. Медвежонок не узнал Уленкова, ухватил протянутую к нему руку и начал кусать её. Пришлось задабривать сахаром, — медленно восстанавливалась старая дружба.
Однажды комиссар полка Шаланов сказал Уленкову, что получено письмо из госпиталя от Быкова. Командир чувствовал себя лучше, в ближайшее время собирался выписаться и просил заехать к нему в гости.
— Мы сегодня же и поедем, — сказал Шаланов. — Одно только жалко: завтра нам будут гвардейское знамя вручать, приедет делегация из Москвы, а майор еще в госпитале. Может, ему и говорить об этом не стоит? А то еще разволнуется.
— Не знаю, как и поступить, — сказал Уленков. — А не скажем — еще хуже: обидится.
Так и не приняли никакого решения, — там в госпитале, на месте, виднее будет.
После обеда на командном пункте полка они укладывали в портфель подарки, которые собирались отвезти в госпиталь Быкову.
— Я его мало знаю, — вздохнул Шаланов, — в полку я человек новый — не слышал: пьет ли он? А если пьет, то какое вино предпочитает?
— По-моему, не любитель. А так бы полбутылочки красного — неплохо.
— Положим, обязательно положим в портфель. Вообще-то говоря, нехорошо, что командира мы не навестили, да ведь и времени у нас в обрез было.
— Замечательный он человек, — вздохнул Уленков. — Я ведь ему, товарищ батальонный комиссар, всем обязан. Он меня настоящим летчиком сделал. Строг был со мной, суровей родного отца. Сколько раз я после его замечаний чуть не плакал. А теперь зато благодарен ему.
— Выдержка у него большая, — сказал Шаланов. — Ведь даже самые бывалые штурмовики дивились ему. Когда за «пятачок» наша пехота дралась, он летал на штурмовку раз по шесть в день. И вот — подбивают его немецкие зенитки. Он еле дотянул до аэродрома. И сам ранен к тому же. Подлетает — посадка невозможна, рули заклинены. Одну ногу шасси не мог выпустить. Так на одну ногу и сел… Как сел — ума не приложу… а сам он был ранен в голову, кровь по лицу течет… Стали машину осматривать — тридцать пробоин насчитали… Он из машины вышел, несколько шагов сделал — и упал без сознания. Сразу мы его в госпиталь отвезли…
— А конфет мы ему положили мало, — сказал Уленков. — Я ему и свой кулечек с конфетами положу.
— Кладите, — весело проговорил Шаланов, покручивая тоненькие черные усики, — и Уленков подумал, что о самом Шаланове можно рассказать не меньше, чем о майоре Быкове, — ведь это Шаланов спас своего командира, когда далеко во вражеском тылу «ИЛ» сделал вынужденную посадку.
К вечеру собрались они, взяли пикап (легковая машина как раз в эти дни вышла из строя) и поехали в город. Вечер был светлый — приближались белые ночи. Пустыри были заняты теперь под огороды. В садах и скверах, в переулках, возле домов, на аллеях старинных парков — всюду вздымались ровные, аккуратные серовато-ржавые грядки.
* * *
В палату, где лежал Быков, пришла сиделка и, торопливо облизнув сухие губы, сказала:
— Вас, товарищ майор, зачем-то требуют. Срочно просят явиться.
Быков запахнул халат, надел любимые унты, с которыми не расставался во время болезни, и вслед за сиделкой вышел из палаты. С тех пор как выписался из госпиталя его сосед, очень неуютно и тоскливо было коротать вечера в большой холодной комнате, и он был рад хоть ненадолго покинуть палату.
— Вот и пришли, — сказала сиделка, распахивая дверь. Быков прищурился — яркий свет электрической лампочки резал глаза. И нежданно услышал знакомый молодой голос, спокойно говоривший:
— Наконец-то мы с вами, товарищ майор, свиделись…
— Уленков! — вскрикнул Быков. — До чего же я рад тебе, парень! А мне уж начинало казаться, будто позабыли меня в полку.
— Кто вас посмеет забыть? — сказал Шаланов, протягивая Быкову руку. — Каждый день вас вспоминаем. А сегодня с Уленковым решили обязательно проведать.
— Ну, что же, пойдем ко мне в палату. Там говорить лучше, посторонних нет.
В палате было просторно и тихо. Окно выходило в сад. Издалека доносился звон проходившего по соседней улице трамвая.