Подьячий зачитал приговор другой:
— «Матрёна Балкова! Понеже ты вступала в дела, которые делала через брата своего Вилима Монса, при дворе его императорского величества, непристойные ему, и за то брала великие взятки и за оные твои вины указом его императорского величества бить тебя кнутом и сослать в Тобольск на вечное житьё».
С генеральшей сделался обморок. Её, бесчувственную, положили на кобылу, обнажили и отшлёпали.
Столетов заревел ещё до окончания чтения ему приговора и продолжал вопить при экзекуции.
Балакирев, напротив, вынес удары палок, не издав ни одного стона.
По совершении казни Балкшу понесли; Столетова повезли на тележке; Балакирев сам пошёл в крепость.
В ЧУЖОМ ПИРУ — ПОХМЕЛЬЕ. ЭПИЛОГ
Народ, собравшийся смотреть казнь камергера и его сообщников[372], медленно расходился с Троицкой площади.
На ней оставалась, чернея издали, высокая виселица, посредине которой на острой спице уже была воткнута голова Монса, отличаясь от живой закрытыми глазами да бледностью. Выражение лица в мгновение казни было спокойно и даже трогательно. Пастор Нацциус уверял, что до последнего взмаха топора он про себя читал молитву.
Сестра его казнь перенесла в бесчувствии, но приготовления к расплате уложили её в постель. Столетов, наоборот, вынес не так стоически всю тяжесть наложенного на него наказания и был увезён в бесчувственном состоянии с эшафота. Правду сказать, и били его, как уверяли знавшие близко дело, с особенным усердием. Надо же было на ком-нибудь сорвать своё злое сердце Андрею Иванычу Ушакову, на этот раз к доносчику не проявлявшему своего обычного благоволения, зато очень внимательному — по словам злого языка секретаря Черкасова — к Балакиреву и Суворову. Разные толки — всего не переслушаешь — слышались от очевидцев казни, почему-то и растроганных, и сочувственных к слуге царицыну.
— Он, бедняга… пострадал, просто сказать, за здорово живёшь… Велели слушать набольшего… Барин набольший важнеющий был… Эки дела выхаживал?.. Ладно аль неладно он делал, а слуге ему не приходится указывать, а ещё того меньше — доказывать… А приличился барин — и слугу к ответу: зачем, вишь, жаловался, что погибель видел, а приказы барские справлял; потому что велено.
В это время через Неву от почтового двора перебиралась тихо рогоженная повозка, тяжело нагруженная, должно быть, деревенскими гостинцами. Поднявшись на Троицкую пристань, повозке пришлось ехать шагом, а у угла Сената и совсем остановиться из-за двинувшихся с площади зрителей.
— Что, батюшка, здесь такое… многолюдство? — выглянув из повозки, спросила старческим голосом, должно быть, помещица сама.
— Казнили здесь сейчас барина одного — Монцова, да Ивана Балакирева, и других ещё…
— Казнили, говоришь… Как… повтори, родимый, я, может, не так дослышала? — И голос у старушки словно оборвался.
— Монцова, говорю, бабушка, да Балакирева Ивана… вишь, слуга у государыни был.
— Врёшь ты, злодей!.. За что моего Ваню казнить?.. Ишь какую чушь сморозил… слугу государыни… Коли мне матушка… сама говорила: «Довольна я им и предовольна… всякое ему благоволенье окажем…» В жисть не поверю…
А у самой сердце оборвалось и в голову ударило, словно молотом.
Миновали Сенат. На углу Дворянской — новая толпа перед приколоченным печатным листом. Читает его по складам рыжий скуластый парень — не то столяр, не то колёсник, — сняв шапку и поправляя ремешок на волосах.
— Ив-ван буки аз — ба, люди аз — ла, како иже — ки, рцы есть — ре, веди ер — Балакирев.
— Стой-ка, Гаврюха, опять Балакирева поминают… Дай-ко послухать, что здесь?
И старушка наставила ухо, но голова её горела, в ушах был такой шум, что слышались какие-то звуки без смысла. В чтение внимательно вслушивался Гаврюшка Чигирь, постаревший за двадцать семь лет, но по-прежнему верный слуга. У него показались слезы на глазах от с трудом прочитанного рыжим парнем.
— Гаврюшка, с чего ты плачешь, что там жалостного?.. Я, как ни стараюсь услышать, ничего не разберу… за дальностью, что ль.
Старый слуга неохотно сошёл с козёл и сквозь слёзы сказал:
— Писано, что государь прогневался на барина, на Ивана Алексеича.
— Говори громче! Ничего не слышу… Что ты мямлишь себе под нос!
Гаврило крикнул на ухо:
— Барина, бают, Ивана Алексеича услали… государь на чтой-то разгневался.
— Врёшь ты… что услали… Правда, значит, что Ва… ню… сказ… ни… ли?..
И рыданья захватили дыханье у старой помещицы.
Чигирь вскочил и ударил что есть силы по лошади, пустившейся впритруску по Большой Посадской и через неё — в Посадскую большую слободу. Через минуту были путники перед домом отца Егора.
Грустный священник слышал уже о несчастии зятя, но скрывал и от жены — благо она не выходила никуда — и от дочери, четвёртый день родившей, да не совсем благополучно — мертвенького… Что-то роженице попритчилось: находилась в забытьи не забытьи, а мало понимала, кажись, что делается.
Остановившись перед домом отца Егора, Чигирь отворил ворота, ввёл лошадь с повозкою и внёс барыню, обеспамятевшую от внезапно полученного грозного известия. Внёс и положил на лавку.
Старушка пришла в себя. Но с возвращением сознания пробудилась и жгучая боль сердца. При виде отца Егора вскрикнула Лукерья Демьяновна:
— Отцы мои, пощадите!.. Ваню моего казнили… услали, говорят, да лгут… Народ видел — казнили у Троицы… на площади…
При криках этих вскочила с постели Даша с помутившимся, безумным взором.
— Казнили Ваню… услали! — закричала она не своим голосом и бросилась бежать за дверь.
Отец и мать словно приросли к месту от внезапности.
Их сковал ужас. Первый несколько пришёл в себя отец Егор и пустился из избы вслед за дочерью.
Но уже было поздно. Ни в сенях, ни на дворе её не было. Он на улицу — видит: вдоль бежит к крепости, только кофта и юбка белеются. Отец за ней, но куда пожилому человеку догнать, — словно вихрь мчалась Даша. У Гостиного двора потерял он её — скрылась за углом. Добежав до площади, отец Егор увидел, как Даша мчалась к виселице… постояла, не добежав до неё, одно мгновение… и дальше, за Сенат, прямо в Неву…
Отчаяние прибавило силы отцу Егору. Он мчался так, как бы не поверил, что может, если бы другие говорили, но догнать не мог. Добежав до берега, он увидел только, как ушло что-то белое в прорубь и разбрызнуло воду на обе стороны.
Совсем смерилось, а несчастный отец все стоял на одном месте в каком-то дурмане…
Мимо него от Летнего дворца на площадь промчались парные сани.
В них ехали государь с государынею.
— Это Монсова голова торчит, — сказал Пётр I супруге, проезжая мимо виселицы.
— Как жаль, что такой человек заразился взяточничеством! — ответила супруга совершенно спокойно, без малейшего дрожания в голосе.
Он пристально взглянул ей в глаза. Сумерки совсем спустились.
Исторический романист ЛЕВ ГРИГОРЬЕВИЧ ЖДАНОВ (настоящая фамилия Гельман) родился в 1864 году в Киеве, в артистической семье. С первых шагов творчества его привлекала русская история — наиболее яркие и политически острые её события. В начале века выходят — книга за книгой — романы Жданова: «Царь Иван Грозный», «Опричники», «Последний фаворит», «Былые дни Сибири», «В стенах Варшавы» и прочие. Работает он много и плодотворно. Произведения Жданова доходчивы, сюжеты их увлекательны, и у него появляется весьма широкий круг читателей. Как правило, это молодёжь, интересующаяся историей своей страны и особенно не претендующая на глубину исторических обобщений. Однако автор старался быть верным исторической правде — и не только как он её сам понимал, но и следуя за крупнейшими историками, такими, как С.М. Соловьёв или Н.И. Костомаров. Роман «Пётр и Софья», например, написанный в 1915 году, свидетельствует о добросовестном прочтении очерка Костомарова «Царевна Софья» (1874).
Перед читателем романа предстаёт Москва, охваченная яростью стрелецкого бунта, захлёбывающаяся в крови сотен убитых. Борьба Милославских и Нарышкиных за власть привела народ к трагедии. Наступает время междуцарствия, хотя на троне сидят даже два царя, два мальчика — Пётр и Иван. Именно их «младенчество» и вселяет надежду на власть у Софьи. Это история несбывшейся мечты властной и умной женщины — стать правительницей России, возвеличить род Милославских, и одновременно — история её поражения.
Автор пытается понять причины, формировавшие личность Петра I, показать мужание отрока, превращение его в самодержда-государственника. У Жданова Пётр и Софья — очень близкие человеческие характеры: оба умны, твёрды до жестокосердия, целеустремлённы. Однако цели у них разные: у неё — жажда личной власти и могущества рода Милославских, у него, великого реформатора России, — жажда видеть её могучей. Он побеждает, благодаря мощному уму и характеру, но, главное, благодаря избранной им самим и Богом данной цели.