Софья бесшумно вошла в келью игуменьи, молча поклонилась и застыла у дверей. Игуменья с трудом поднялась с лавки и, прихрамывая, приблизилась к ней.
- Что молчишь-то? Вижу, не рада пострижению. Только ведь назад в мир отсюда пути нет. Так что хоть плачь, хоть смейся, ничего не изменишь. Вот так-то… - Губы Ульянеи задрожали, и она на мгновение отвернулась к стене, чтобы справиться с волнением, вызванным собственными воспоминаниями. - Ну ничего, жить везде можно. Тепло ли у тебя в келье?
- Тепло, матушка, благодарю за заботу. Только и вправду немило мне пострижение…
- А я тебе говорю: жить везде можно, не только в великокняжеских палатах. Чего их жалеть? Одна маета там, мышиная возня боярская. Не так ли? А тут ты успокоишься наедине с Господом Богом, силу духовную обретёшь.
- Не о великокняжеских палатах сожалею я, матушка, не о нарядах и драгоценностях. Дитё своё кровное мне жаль!
- Какое ещё дитё? Да ты в уме ли, Софья? Великий князь отринул тебя и возвёл в иноческий сан из-за того, что ты стала заматеревшей[62]. О каком же дитё ты говоришь?
- О том, что в чреве моём, - ответила Софья и прикрыла живот рукой.
- Не может этого быть. Двадцать лет дитё не рождалось, и вот, когда заматеревшую жену решили отправить в монастырь, она вдруг понесла? Ты говорила об этом при пострижении?
- Я говорила, да митрополит Даниил не внял моим речам. - Голос Софьи задрожал, из глаз полились слёзы.
- И правильно сделал, что не внял. Байки всё это. Ты могла говорить эту кривду при пострижении, дабы остаться в миру. Неясно, зачем мне-то ты её повторяешь? Если бы даже я поверила тебе, всё одно ничего не изменить.
- Матушка, да правду, правду я говорю, а не кривду! Провалиться мне сей же миг в геенну огненную, если это не так!
Ульянея оторопело уставилась на Софью, словно ожидая жестокой кары. Ничего, однако, не произошло, и игуменья успокоилась.
- А откуда тебе ведомо, что в чреве твоём дитё зародилось?
Соломония подробно рассказала о приметах, явившихся ей. Ульянея понимающе кивала головой. Когда та кончила говорить, она с возмущением запричитала:
- Ах, еретики, постригли в монастырь мать с дитём. Вот беда-то на мою головушку! Как же быть-то теперь?
- Может, дать знать о том великому князю? Игуменья прекратила причитать. Голос её зазвучал вдруг зловеще и строго:
- Ежели мы обнародуем, что у тебя дитё должно народиться, не сносить тебе, голубушка, головы. Да и дитё твоё, едва на свет появившись, смерть примет. Это уж верно. Не успеет государь и рта открыть, как сюда враги устремятся искать твоей погибели. Да и не ясно, как к этой вести великий князь отнесётся. Он уж, поди, сватов к молодой невесте послал. Захочет ли вмешиваться? А ежели и захочет, то сделать ничего не сможет: ты теперь невеста Христова и путь в мир тебе заказан. К тому же великий князь может не признать твоё дитя своим сыном, дабы не было в государстве смуты. Так что куда ни кинь, везде клин.
- Не может быть, чтобы Василий Иванович не признал своё дитё, - он так жаждал иметь наследника!
- А как ты докажешь, что это его сын? Может, ты по дороге сюда с кем дело имела.
- Клянусь Господом Богом - ни в чём не виновна я перед государем. К тому же монахиня теперь я.
- Монахини тоже живые люди. Поживёшь в обители, убедишься в том. Ты вот что сделай, сшей манатью[63] пошире, в ней никто до поры до времени не проведает о твоём деле. А я постараюсь отвадить любопытствующих от твоей кельи. Когда же дитё родится, тогда что-нибудь придумаем. А пока ступай в свою келью и успокойся.
Андрей проснулся от хорошо знакомых звуков: струя молока со звоном мерно ударяла в дно деревянной бадьи Точно так же и его мать в эту раннюю пору доила корову, ласково приговаривая:
- Ну будя, будя тебе лизаться! Ишь ведь как за ночь соскучилась…
В ответ корова лишь шумно вздыхала.
Вот скрипнула дверь - и вместе с морозным воздухом в избу вошёл хозяин Фёдор Аверьянов, принёсший полную бадью воды. Андрей припомнил, что сегодня Васильев день[64], а это значит, хозяйка будет варить гречневую кашу. Куль с крупой, поди, уж возвышается на столе. Андрей приподнял голову - так и есть, тётка Лукерья ещё спозаранок позаботилась о крупе. Теперь не приведи Господи кому ненароком дотронуться до воды и крупы! Обязательно случится худое.
Всем домочадцам пора вставать, скоро начнётся обряд затирания каши. Лёгким движением Андрей поднялся с лавки, вставил в сапоги нож и в одной рубахе выскочил на двор. Здесь было ещё совсем темно, лишь кое-где подслеповато краснели оконца, пахло дымом, навозом, свежим снегом. Снег крупными хлопьями падал из невидимых облаков, и от этого все звуки - квохтанье кур, мычание коров, стук бадьи о сруб колодца - казались приглушёнными. Всё вокруг было точно таким же, как в его родном Морозове, всё совершалось по давно установленному порядку.
Андрей потянулся до хруста костей, глубоко вдохнул чистый, слегка морозный воздух. До чего же хорошо чувствовать себя в добром здравии, сильным и ловким! Где-то в глубине души юноша уловил ещё одну причину своей радости: вчера, покидая покои игуменьи Ульянеи, он лицом к лицу столкнулся с озорными белицами.
- Марфуша, глянь-ка на этого московита, у него уши на затылке растут!
- А у тебя, суждальская затворница, на носу бородавка вскочила. Здоровущая!
- Ой, - вскричала Аннушка, хватаясь за нос, - брешешь ты. Ишь, какой враль!
Андрея рассмешила её простота.
- Не вралее тебя!
Во время их перепалки Марфуша стояла потупившись, но когда Аннушка стала ощупывать свой нос, прикрыла лицо рукавицей и сдержанно рассмеялась. Андрею вдруг показалось, будто где-то далеко-далеко рассыпалась нежная соловьиная трель. Он хотел было сказать девушкам что-то ласковое, приятное, но тех уж и след простыл. И лишь откуда-то издалека до него донёсся звонкий голос Аннушки:
- Пошли, Марфуша, погадаем на Васильев день[65], авось всё сбудется, что привидится.
«Сегодня я обязательно должен их увидеть!» - подумал Андрюха и только тут почувствовал знобящий холод во всем теле. Он радостно засмеялся и толкнул ногой дверь избы. Там все уже собрались вокруг стола.
Едва постоялец присоединился к домочадцам, тётка Лукерья приступила к обряду затирания каши. Она размешивала её в большом горшке и тихо, но отчётливо произносила:
- Сеяли-растили гречу во всё лето; уродилась наша греча и крупна и румяна; звали-позывали нашу гречу во Царь-град побывать, на княжеский пир пировать; поехала греча во Царьград побывать со князьями, со боярами, с честным овсом, золотым ячменём; ждали гречу, поджидали у каменных врат; встречали гречу князья и бояре, сажали за дубовый стол пир пировать; приехала греча и к нам гостевать.
С этими словами все встали из-за стола, а хозяйка, предварительно поклонившись, сунула горшок в печь. Домочадцы снова сели за стол в ожидании каши.
Младший сын Лукерьи и Фёдора пятилетний Гришутка дёрнул мать за рукав.
- Ма, расскажи, как греча на Русь попала.
- Некогда мне, отец пусть расскажет.
Фёдор долго отнекивался, его смущало присутствие в избе постояльца из Москвы. Дети, однако, настойчиво упрашивали, и он уступил.
- За синими морями, за крутыми горами жил-был князь с княгинею. На старости лет родилась у них дочь несказанной красоты. Стали родители думу думать, как назвать своё детище. Долго они спорили, так и эдак прикидывали. Все имена, которые князь предлагал, княгиня отринула, дескать, боярские дочки точно так же прозываются. А ей хотелось дать такое имя, которого ну ни у кого бы не было. Порешили тогда князь с княгиней снарядить ближнего боярина на перекрёсток дорог узнать имя первого встречного человека. Два дня сидел боярин на перекрёстке. На исходе третьего дня на дороге показалась древняя старуха, направлявшаяся в град Киев. Он и говорит ей:
- Бог в помощь, старый человек. Скажи, как тебя звать по имени да величать по отчеству?
Молвила в ответ старушка:
- Осударь ты мой, боярин милостивый, как народилась я на белый свет, нарекли меня отец с матерью Крупеничкою, а имени батюшки родимого я в сиротстве не помню.
Удивился боярин необычному имени, усомнился в словах старухи и стал пытать её:
- Уж не выжила ли ты из ума, старая? Или, может, на тебя дурь нашла? Да слыхано ли, чтобы человека таким именем называли? Лучше покайся, что неправду сказала, иначе не ходить тебе по сырой земле!
Взмолилась старушка:
- Осударь ты мой, боярин милостивый! Не вели казнить, вели слово молвить. Поведала я тебе всю правду без утайки. Клянусь тебе всеми святыми угодниками. Пусти душу на покаяние, не дай в грехах умереть.