Они молчали. Чу вздохнул: «Руководи нами, Ван. Делай, что сочтешь нужным».
Ван покачал головой: «Руководить вами просто так я не буду. Вот если вы примете мои желания как свои, тогда другое дело. Но вы должны будете признать мою правоту — прямо сейчас, в этот миг. Вам не придется долго колебаться, и тем, что остались в селении, — тоже, потому что, по сути, никто из вас и не желает ничего иного. Вы только на поверхности кипятитесь, бурлите — как кипятился раньше я сам, дорогие братья. Пойдите за мной. Мы отверженные, и нам надлежит признать это. Как бы слабы мы ни были, мы все же сильнее других. Поверьте, никто не убьет нас, ибо любой клинок, соприкоснувшись с нашими телами, погнется. И я не оставлю вас. Всякий, кто нанесет нам удар, почувствует свою слабость. Я сумею защитить и вас, и себя; я, как предложил Чу, отправлюсь в Шаньдун и попрошу помощи у братьев из „Белого Лотоса“. Но я отказываюсь защищать разбойников и убийц. Давайте останемся теми, кто мы есть: слабыми братьями, сыновьями обездоленного народа».
Ма Ноу обхватил громадного Вана за плечи и жарко зашептал ему в ухо: «Я тоже хочу странствовать с тобой; хочу быть одним из тех обездоленных слабых братьев, которым ты обещаешь защиту». Другие сидели тихо, переглядывались. Потом все они — сперва Чу, затем остальные четверо — склонились перед Ваном, коснувшись лбами земли.
ХИЖИНА
Ма Ноу опустела.
Вороны и большие вороны прыгали по ступенькам крыльца и через распахнутую дверь проникали в комнату, садились на еще не успевшую остыть печь, клювами раздергивали циновку. Две серые виверры свесили головы с крыши, мгновенно, распластавшись в воздухе, перенеслись на кучу тряпья и принялись в ней копошиться; в лучах заходящего солнца переливалась их пятнистая шерсть. Упитанный ворон раскачивался на пустой полке, посматривал одним глазом, что делается внизу; когда более крупная из виверр, опираясь на стену, привстала на задних лапах и потянулась вверх, он, испуганно забив крыльями, с карканьем поднялся в воздух и вылетел в раскрытую дверь.
В захваченном селении в тот же вечерний час бродяги подтягивались к дому крестьянина Лэ: одному из четырех домов, окружавших вековой дуб, от которого начиналась улица. На заднем дворе этой усадьбы находился просторный амбар, которым крестьяне обычно пользовались как местом собраний. Открытые двери в длинной стене пропускали внутрь широкие снопы света.
О чем говорили на том памятном собрании — в амбаре, где воздух пропитался запахами гнилой соломы, потной одежды и воловьего помета — можно пересказать в немногих словах. Вана там не было; Ма Ноу не расставался с ним ни на миг за все время их долгого пути, когда они вместе толкали тележку с золотыми буддами и ласково улыбающейся хрустальной Гуаньинь; теперь оба сидели в комнате, заваленной сельскохозяйственными орудиями, и неспешно беседовали.
Ма Ноу будто только что освободился от сковывавшей его цепи; и казался необыкновенно счастливым, неловким, смешным. Прежде свойственная ему раздражительность еще сказывалась в голосе: ему предстояло выдержать борьбу с собственными гримасами, с привычной манерой речи, с внезапными приступами гнева, которые уже потеряли связь с какой бы то ни было конкретной причиной, но с которыми он пока не мог расстаться — как то больное животное, что и весной не сбрасывает зимнюю шкуру. Он остро ощущал свою новую задачу: наблюдать за Ваном; со страхом угадывал угрожавшие Вану опасности; видел, как бы на заднем плане, страх самого Вана перед тем безусловным почитанием, которым его окружили бродяги. Они до наступления ночи оставались вдвоем в темной холодной комнате. Ма Ноу с радостью замечал, что в Ване все более укрепляется чувство ответственности — как отца и руководителя — за доверившихся ему братьев.
А в амбаре между тем пятеро посланных к Ван Луню бродяг рассказывали о своих переговорах с ним и о том, что им предложил Ван. Они сумели повторить это почти дословно. Они стояли посреди продуваемого ветром сарая; другие теснились вокруг. Сообщение гонцов произвело на всех чрезвычайно сильное впечатление.
Даже новое нападение лучников их бы так не взбудоражило. Некоторые — одиночки, привыкшие действовать на свой страх и риск, — обменивались скептическими замечаниями по поводу «зависимости от нового бонзы»; но вскоре они приумолкли, поскольку чувствовали себя неуютно в окружении более впечатлительных членов банды, которые увлеченно жестикулировали, или неподвижно смотрели в пространство перед собой, или задавали поспешные вопросы, или в задумчивости расхаживали по помещению.
Те пятеро, что побывали в хижине Ма Ноу, излучали непоколебимую уверенность; вокруг них теснились люди, и над этой компактной группой постоянно взлетали возгласы: «Но ведь Ван прав!» Всех гонцов — начиная от старого Чу и кончая тем неуклюжим длинным парнем, который принес в хижину окровавленную тушку виверры, — пристально разглядывали, хватали за руки; каждый страстно желал лично пообщаться с ними, дивился их спокойствию. Вана, который сидел в своей комнате, на некотором отдалении отсюда, и о котором сейчас думали все, сюда не звали; его не хотели здесь видеть; предпочитали, чтобы и он не видел всего этого: их хождений вокруг да около главного, их сомнений, их нерешительности; они боялись, что, явись сюда Ван, его присутствие только внесет еще большую путаницу.
Почти на всех собравшихся план Вана действовал опьяняюще, но они пока сопротивлялись этому дурману. То, что им предлагали, означало коллективное очищение от грехов. Они должны будут, защищая друг друга, странствовать по провинции, просить милостыню, работать, но ни в одном месте не задерживаться надолго, не жить в закрытых домах, не убивать людей; им запрещается причинять кому бы то ни было зло, обманывать, искать мести. Кто хочет, может молиться самым мягкосердным богам — богам из свиты Шакьямуни, которых Ма Ноу и Ван принесли с гор. И в результате все они достигнут чего-то великого — столь великого, что его и словами-то определить нельзя: глаза пяти посредников сузились от восторга и благоговения. Заметнее всего изменился облик неуклюжего парня: в нем теперь проглянуло что-то деревянное, негибкое; он и говорить стал отрывисто, и вел себя очень скованно, как будто внезапно, погрузившись в себя, почувствовал себя-внутреннего чуждым своей телесной оболочке. Другие наперебой спрашивали, чего же они достигнут, — не с праздным любопытством или иронией, а страстно, взволнованно; однако посланцы Ван Луня отвечали только смущенными улыбками; похоже, речь шла о тайнах, в которые сами они еще не проникли, — или тайны сии были не для человеческого ума. Вопрошавшие наконец замолчали, испуганные и одновременно охваченные предощущением чуда.
Они испытывали чувство возвращения к чему-то родному, но вместе с тем и освобождения от цепи. Люди, которые не умели владеть собой и стали жертвами собственных влечений, — эти холодные и ироничные циники — ранее других увлеклись планом Вана. Они ведь были пустыми внутри, влачили как придется свою переменчивую жалкую жизнь, но относились к ней с добродушием, многим интересовались. Они раньше других поддались новым чарам, потому что не могли ничего потерять или выиграть и потому что вообще ничему не сопротивлялись, ибо их ничто всерьез не заботило. Они вели себя мужественно в ужасных обстоятельствах, были неустрашимыми защитниками и нападающими, и они же оказывались самыми беззащитными, когда сталкивались с любым серьезным и сильным чувством. Такое чувство легко обольщало их; они устремлялись за ним, вымаливая его благосклонность; и впадали в дикую ярость, считая себя обманутыми, если их домогательства отвергались. Они были надежнейшим авангардом всякого, всякого учения. А сейчас слонялись по амбару, натужно упражняясь в острословии. Потому что не могли долго слушать речи гонцов, ибо любое излишество их мучило и пленяло; к тому же они стыдились происходившей в них перемены.
Те счастливчики, которым в свое время удалось бежать от бедствий городской жизни, теперь с волнением услышали, что их призывают вернуться в города. Они, мол, должны простить обидчикам, вспомнить самих себя. Глубоко озабоченные, они переходили с места на место, вслушивались в слова гонцов, часто оглядывались по сторонам и хмурили лбы. Они чувствовали, что их ненавязчиво к чему-то подталкивают, принуждают. Беспорядочный поток прошлых злоключений вновь оживал перед их глазами; и они испытывали ощущение гадливости, будто увидали ров с копошащимися змеями. Они, значит, должны прощать, никому не причинять зла: что ж, может, это и вправду избавит их от душевного смятения. И они протискивались поближе к гонцам, жадно ловили каждое слово, а в глубине души сетовали на свою участь. В них созревала уверенность, что они будут отмщены, — спасительное чувство, примирявшее их с собой и с другими: они вновь пройдут по знакомым переулкам, теперь — как братья из тайного, внушающего страх союза; но никому не причинят зла. И когда они задумывались об этом, вспыхивало желание вернуться в родные места, они уже мысленно видели себя там; их привлекала роль обвинителя. Им предстояло вернуться — это их воодушевляло; и они теснились вокруг гонцов, прислушивались к каждому слову, тосковали.