Девушка молчала, но когда он притронулся к ней, не отстранилась. Ему даже показалось, что плечико тесней жмётся к его руке, и он принял это как добрый ответ.
Глава 5
ДОВЛЕЕТ ДНЕВИ ЗЛОБА ЕГО
Стоны, доносившиеся из опочивальни жены, ничего, кроме раздражения, не вызывали в сердце царевича.
– Все у неё не по-нашему, – ворчал он, то и дело прикладываясь к чаре. – И родить-то по-русскому не умеет…
В стёкла несмело стучался дождь. Выл сырой октябрьский ветер. Под ногами запоздалых прохожих, словно суставы на дыбе, трещали гнилые мостки. Расстегнув камзол, царевич уставился в окно. Бледное лицо его было в поту. На впалых щеках тлел зловещий румянец чахоточного. По улице лениво вышагивали дозорные. Алексей узнал преображенцев, гадливо сплюнул и отвернулся.
Кто-то постучался. Царевич вздрогнул и ещё больше побледнел. Не дождавшись ответа на стук, в терем вошли бывший учитель царевича Никифор Вяземский и дядька Авраам Лопухин.
– Пьёшь? – сокрушённо покачал головой Никифор.
– А по-твоему, – рассердился Алексей, – ноги, что ли, зельем сим обтирать, как тому Шарлотта моя поучает? Так вот же нароч…
Оглушительный взрыв кашля не дал ему договорить. Вяземский достал платочек и бережно вытер забрызганные кровью губы питомца. Лопухин, с невыразимым страданием глядя на это, прижал к груди руки:
– Себя не бережёшь, нас пожалей.
– Ты об чём?
– Богом молю, не пей!
Царевич нежно провёл ладонью по голове Лопухина.
– Умру, Бог с вами останется.
– Бог, радость моя, на небе, а царь на земле.
– Какой же я царь? Царь один у нас, батюшка мой.
Оба гостя вскочили:
– Ты наш царь! Все ревнители старины Богу молятся о твоём здравии.
– И о скорой кончине батюшки?
Ему не ответили. Чтобы как-нибудь рассеять хозяина, Вяземский сам же налил три чары.
– Выпьем, Алексей Петрович.
Вино немного развеселило больного.
– Умелица у меня Евфросиньюшка студень готовить, – говорил он, закусывая. – Не то что иноземки со своими креме-пулярде.
Из опочивальни вновь донёсся протяжный стон.
– Уж не рожает ли? – всполошился Лопухин.
Царевич в тоскливом недоумении приподнял плечи:
– Не ведаю – радоваться мне или кручиниться родинам сим. Словно бы Бога надо благодарить за продление рода, а как подумаю, что младенчик-то будет не чистый наш православный, а вроде русский из немцев, – так на душе и мутит.
– Кровь царская ни с чем смешаться не может, – по-отцовски обнял племянника Лопухин. – Родшийся от богопомазанника есть истинно русское чадо.
Уговоры дядьки, скреплённые примерами из Святого писания, смягчили Алексея. Набожно перекрестившись, он покинул гостей и отправился проведать принцессу.
Оставшись вдвоём с Вяземским, Лопухин приник губами к его уху:
– Слыхал? Голицын, сказывают, ещё единожды разбил Армфельда[322] при Вазе, а выборгский губернатор Шувалов[323] словно бы Нейшлот-крепость занял.
– Ходит слух… люди болтают, – горько поморщился Никифор.
В последнее время врагов Петра начинали не на шутку тревожить всё более частые победы над шведами. В России уже почти никто не вышучивал государя. Даже купчины, державшиеся старины, сами уже, без нажима царёвых людей, заботились об увеличении флота. Мечта о море, томившая торговых гостей два с лишним века, начинала как будто сбываться.
– Хоть и немецкий в нём дух, – не без хвастовства говорили именитые люди, – в самую ему пору наша шапка купецкая.
Когда русский галерный флот под началом Апраксина разбил шведов при Гангуте, многие ревнители старины открыто перешли на сторону Петра. Упорствовала лишь часть родовитого боярства, ни за что не желавшая расстаться с ленивым сидением в своих вотчинах «на полных хлебах с обувою и одёжею у крестьянишек».
– Чего говорить! – вздохнул Вяземский. – Ежели так дале пойдёт, и пожалиться будет некому. Худо.
С шумом распахнулась дверь. Вошёл тёмный от гнева царевич.
– Уйду! – резко крикнул он. – В монастырь! Подле матушки буду, рядышком, а не хочу тут боле сидеть. Видеть не могу больше немку.
Вяземский поднялся.
– В монастырь, Алексей Петрович, дело хорошее. Божье дело… И коли бы не слёзы матушки твоей, сам бы я споручествовал тебе в сём подвиге. Токмо матушка никогда тебе на сие благословенья не даст.
Оставив пришибленного Алексея с Лопухиным, он вышел. Через сени к опочивальне принцессы направилась Евфросинья. В руке её дымилась чашка кофе.
Заметив Никифора, девушка как будто смутилась, отвела в сторону взгляд. В первое мгновенье Вяземский не обратил внимания на её замешательство. Но тут же неожиданно его пронизала страшная догадка: «Так вот почему Шарлотта тает у всех на глазах! Вот почему не помогают ей ни иноземные лекари, ни монахи, ни святая вода… Не зельем ли уж каким поит её Евфросинья?»
Алексей сидел, упёршись колючим подбородком в кулак, и дремал. У левого края губ, подле крохотного сгусточка крови, лениво водила хоботком поздняя муха. Царевич изредка дул на неё, она чуть топырила тогда слюдяные крылышки, выпрямлялась, готовая к отлёту, и тут же снова продолжала своё дело.
Вошли новые гости: Василий Долгорукий, Воронов и Евстигней.
– Слыхал, Алексей Петрович? – чмокнув Алексея в руку, спросил Долгорукий. – Государь пожаловал нас законом об единонаследии.
Больной в изумлении раскрыл рот. Муха слетела с его лица и взвилась к самому потолку.
– О престолонаследии?
– Покеле Бог миловал. О единонаследии, царевич.
– Эка надумал! – покривился Воронов. – Недвижимость, сиречь поместья, дворы, лавки, не отчуждать, но в род обращать.
– Хитро! – подхватил протодиакон. – Вся недвижимость… того… к одному наследнику отходить будет. Воистину, про Петра Алексеевича речено в Святом писании: «Довлеет дневи злоба его».
Воронов встал, с шумом отодвинув от себя стул.
– Нет, видать, недостаточно на каждый день забот у него, коли что ни час, то новые каверзы учиняет. Ежели бы довлела дневи злоба его, не искал бы он себе новых забот. А что хитёр царь, в том спору нет. Для чего он закон сей надумал? Ныне каждый высокородный боярин, самый лютый ворог Петров, уразумеет, что содеяно сие для сохранения и укрепления хозяйства и благосостояния господ высоких кровей. Как после такого закона знатные люди ликом не обратятся к нему? К прикладу, взять хоть князя Семена Щербатова. Уж на что верный царевичу был человек! А какую выкинул штуку? Не вышел ведь к протодиакону. Не пожелал слушать. Вон как.
Евстигней горько качал головой в лад словам Воронова, и когда тот кончил, истово перекрестился.
– Один выход у нас: добиваться веры у станичников. С ними до поры до времени быть заодно.
– Обманешь их, иродов! – возразил Лопухин. – Так они нашей дружбе и поверили.
Евстигней продолжал настаивать:
– Попытка не пытка, а спрос не беда. Пускай царевич скажет. Мы по его глаголу и сотворим.
Алексей сидел всё в том же положении, упёршись подбородком в кулак. Со стороны казалось, будто он внимательно следит за спором и ждёт лишь удобной минуты, чтобы в свою очередь заговорить.
– Как ты мыслишь, царевич преславный? – поклонился Евстигней.
Вздрагивал огонёк догоравшей лампады. Одна щека Алексея как бы растворялась в сумраке, другая на хилом свету болезненно дёргалась, становилась почти прозрачной.
– Да он почивает! – не сдерживая досады, крякнул Долгорукий.
Гости один за другим отправились восвояси.
Ефросинья сидела в сенях у окна и при свете сальной свечки расшивала затейливыми узорами мужскую шёлковую рубашку.
– Не для царевича ли? – проводив гостей, вернулся к девушке Вяземский.
– А то для тебя? – рассмеялась она в лицо бывшему своему владельцу. – Рубашка, что ли?
– Сам видишь.
– А мне сослепу почудилось – саван. Вроде бы саван для упокойничка.
Евфросинья вспыхнула.
– Ежели царевичу и ближним его на потребу, можно и саван сшить. Я добрая рукодельница. Чай, когда была твоей крепостной, сам хваливал.
«Не инако потчует зельем принцессу», – утвердился в своей догадке Вяземский.
Глава 6
ДЕЛУ ВРЕМЯ, А ПОТЕХЕ ЧАС
Прямо от Алексея Евстигней отправился к Толстому. У Петра Андреевича он застал Меншикова, Ягужинского и лейтенанта Мишукова. Они сидели в просторном, богато убранном зале и с любопытством слушали увлекательные рассказы хозяина о турецком плене.
Протодиакон уселся на край кресла. Мишуков подвинулся ближе к нему, шепнул что-то и тотчас же принялся снова слушать Толстого.
Евстигней часто бывал у Петра Андреевича и знал уже наизусть все его «байки про турецкую землю». Вскоре его начала одолевать дремота. Чтоб рассеяться, он перевёл ленивый взгляд на развешанные по стенам картины.
Как всегда, внимание его привлекло оплечное изображение Андрея Первозванного, написанное каким-то безвестным монахом. «Хоть единая примета православная в дому сём европском», – вздохнул про себя Евстигней и мысленно перекрестился.