— Вот так, какая ж ты плаксивая, по чужому горю плачешь, видно своего нет у тебя!..
— Есть и своё горе!.. Да и чужое горе-то, — горькое.
— Да, правду сказать, горю несчастной Мотрёньки можно поплакать, не грех будет, сердечная вытерпела много на своём веку.
Вдали за лесом заблистал золотой крест монастырской церкви и зачернел купол, а между деревьями забелелись стены зданий.
— Слава Боту милосердому, приехал в Пушкаревку и до монастыря недалеко.
— Слава Богу!
— Гей цобе, цобе, серый да белый, — закричал старик, погоняя волов коротеньким батожком; волы прибавили шагу, и скоро остановились у деревянной ограды монастыря.
— Ну, дедушка, как бы нам увидеться с игуменью и поговорить с нею: люди говорили, она святою жизнию живёт.
— Так и след жить игуменье; у меня есть в монастыре знакомая монахиня, старица Ефросиния: когда не пошла на богомолье в Киев, так зайдём к ней в келью и расспросим.
— А где старица Ефросиния? — спросил старик, обратясь к одной послушнице, стоявшей подле торговок. Послушница низко поклонилась старику, указала на келью Ефросинии и сказала:
— В келии, она недавно пришла из Киева с богомольцами и с тамошним старцем иеромонахом. Седенький, преседенький!.. Увидите, сегодня вечерню будет служить, и завтра — обедню. Простите Христа ради.
Ну спасибо тебе, пойдём же к ней; постой, только волов привяжу к дереву.
Старик привязал к дереву волов, надел вместо серой свитки белую суконную, повязался красным поясом, потёр чёботы дёгтем, расчесал чуприну, поправил длинные повисшие усы и бодро с женщиной вошёл в ограду монастыря.
Старица обрадовалась гостям, усадила их на деревянные стулья и завела разговор о монастыре Полтавском, о победе царя над шведами.
Старик спросил, можно ли им быть в келии игуменьи.
— Можно, матушка всех по християнски принимает, псе ждёт кого-нибудь из Батурина, не придёт ли кто; она, пока не пошла в монастырь, сама жила в Батурине, да видно это сказка: не такой жизни теперь, чтобы жила она в Батурине, да ещё за Мазепу; известно, в Батурине все жили паны, и где там уже постническая жизнь паша.
— Я сама была когда-то в Батурине, — сказала до этого молчавшая путница старику…
— В Батурине была? Отчего же ты мне не рассказала ничего про Мазепу, и про вечной памяти Василия Леонтиевича!..
— Так ты меня не расспрашивал.
— Ну, как будем ехать назад, не забудь рассказать мне про Батурин!
— Добре!
— Когда ж можно быть в келье игуменьи?
— После вечерни!
— А вечерня скоро?
— Минут через пять будут клепать. Да вот уже и клепают, пойдём!
Старица Ефросиния встала, перекрестилась, сделала три земных поклона и вышла вместе с гостями в церковь.
Старик и женщина стали на правой стороне подле дверей церковных, желая заранее увидеть игуменью.
И вот вошли все монахини одна за другою и стали на своих местах.
Женщина устремила взор на иконостас и любовалась золотою резьбою по голубому полю. Старик толкнул её и сказал:
— Видишь, длинная ряска, вот пошла игуменья!
Игуменья подошла к алтарю, помолилась и, обратясь к народу, поклонилась на три стороны; монахини поклонились ей в пояс. Служил престарелый иеромонах.
Началась вечерня, монахини сами пели; народа в церкви было много.
По окончании вечерни старица Ефросиния спросила игуменью, можно ли придти к ней старику, приехавшему из Решетиловки с женою.
— Можно! Милости просим, — был ответ игуменьи.
Старик и женщина вошли вслед за игуменьею в её келью: небольшая комната, деревянный стол, за ним простой деревянный диванчик, покрытый ковриком, на столе в стакане мёд, на тарелке просфира, а подле мёду бублик, усыпанный маком; у стены четыре деревянных стула; на стенах лик Аоанасия, патриарха Константинопольского, коего мощи почивают в Дубенском монастыре.
Усадив гостей, игуменья Иулиания спросила, откуда Бог принёс их.
Старик отвечал: — Из-под Решетиловки, матушка.
— Давно выехали?
— Третьего дня вечером!
— А сколько миль?
— Четыре!
— Недолго ехали.
— Слава Богу милосердному.
— Не знаю, что теперь делается в Решетиловке, поправляется ли она после шведа?
— Помаленьку!
— Как-то Батурин, говорят, князь Меншиков до основания разорил его, не бывал ли ты, старик, в Батурине?
— Нет, не бывал.
— Я сама когда-то жила в Батурине, хотелось бы знать про этот город, особенно потому, что за Мазепу все церкви починены были, да две состроены каменные, — не дай Бог, если Меншиков разорил церкви!
— Бог сохранил храмы свои, сгорели только хаты да будинки!
— Я была в Батурине, когда Мазепа был ещё человек, как человек; знала набожного Василия Леонтиевича, знала его жену и дочек, Анну, что за Обидовским была, и меньшую Мотрёньку: всё это в прах развеялось! Жаль покойного Кочубея, теперь сама за него молюсь Богу. Любовь Фёдоровна не по нём была; Анна умерла к горю старика, Мотрёнька его утешала, да и ту, как слышала я после выезда из Батурина, мать ненавидела, а жаль, доброе и умное дитя было, я страх любила её; помню, раз привёз её отец до гетмана, и она пришла ко мне: что за доброе, что за умное дитя... я посадила её подле себя, читала ей слово Божие, она прилежно слушала, я сняла с себя кипарисный крест, который привезла из Киева, и благословила её тем крестом. Где-то она теперь, бедная, Ты ничего не слыхал?..
Женщина раскрыла свою шею, показала кипарисный крест, висевший у неё, и сказала:
— Не этот ли крестик?
Игуменья взяла крест в руки, потом с удивлением посмотрела на Женщину, перекрестилась, поцеловала крест, минуты две смотрела на женщину и сказала:
— Тот самый крест, которым я благословляла... да это ты... это ты, Мотрёнька? Твои чёрные очи, твои губы, твоё лицо — горе иссушило тебя!..
Женщина лежала у ног игуменьи, рыдая; растроганная игуменья подняла её и, держа её в своих объятиях, тоже плакала.
— Да, это твой крест, это я, Мотрёнька! — и она, упав пред игуменьею на колени, сказала:
— Прийми меня в монастырь, я хочу дни свои посвятить Богу, я ничего больше не желаю.
Игуменья снова обняла Мотрёньку.
— Помнишь ли ты, дочь моя, Юлию, которая жила в замке Мазепы?
— Помню, помню, ты благословила меня крестом на счастливую жизнь, не откажи теперь в счастии, пусть пребудет благословение твоё на мне.
— Господь наш Иисус Христос и Пречистая Матерь Его благословит тебя на путь спасения.
Игуменья благословила Мотрёньку, и тотчас же вышла; воротясь, она сказала:
— Я сейчас послала за отцом Иосифом. Он принял предсмертное покаяние твоего доброго отца, Василия Леонтиевича, и принёс тебе от него родительское благословение; искал тебя, да нигде не нашёл... как же рад будет святой старец!.. Нарочно для тебя и для матери твоей предпринял дальний путь в Диканьку; да и сюда в Полтаву поспешал к нам на праздник повидаться и навсегда проститься со мной, — говорит: «Больше уж не приведёт мне Господь видеть вас», — как милосердный Господь чудно устроил всё к нашему утешению! Владычице Небесная!..
Через неделю с лишком после этого, среди зелёного поля по дороге, легонько торопя волов, ехал обратно в Решетиловку старик и думал: «Я и не знал, кого вёз с собою в монастырь; сказано: на всё воля Господня. Я ей рассказываю про Кочубееву дочку, а она-то и была, сама Матрёна Васильевна!.. Не захотела, серденько, славы и богатства матери земной — Небесной Матери пошла служить...».
Кануло в вечность столетие, исчезло всё минувшее, быстротекущая река времени в своём течении унесла и все думки и все дела человеческие, от глаз наших, но не от глаз Божьих; потопила их в неизмеримой глубине, в пропасти общего земного забвения; и от всего минувшего ещё не поглощены две могилы.
Одна из них в Киеве, по правую сторону Святой Лавры, при входе в трапезу, покрыта чугунною доскою.
Как будто бы в подтверждение собственных слов Кочубея, сказанных духовнику своему Святайлу, народ указывает на могилу двух страдальцев, как на громко вопиющую притчу, святая истина которой — в словах Евангелия, слышанных Кочубеем, когда он вошёл в церковь, чтобы схватить невинного старца гетмана Самуйловича и предать его в руки врагов.
Другая, среди Полтавского поля, покрытая зеленью; в ней спят непробудным сном тысяча четыреста павших в битве православных воинов, жизнью которых куплено величие, могущество и благоденствие отечества нашего, и здесь же, на полях Полтавских, погребены козни вражеских народов; и с того часа жизнь мирная, жизнь благотворная разлилась по Малой России. Теперь невидимо ангел славы витает над могильным крестом, водружённым рукою могучего царя, и всюду слышимою трубою гласит в грядущие веки вечную славу Бога, благоволившего так чудно прославить смирение Петра, уничтожить гордые начинания и в конец разрушить неправедный совет Карла, Станислава и Мазепы, в котором нельзя не видеть явное орудие иезуитов; они его воспитали, направили, искусно довели до гетманской булавы и — до плачевной могилы.