— Значит, всё же боитесь их? — улыбнулся игумен. — Это я и раньше знал. Неприятно будет, когда на сейм привезем грамоты
— Кто боится, мы? Сто ведьм тебе в глотку! Ничто не поможет вам. Даже гайдамаки, которые по лесам за монастырем прячутся.
Они стояли друг против друга, как на поединке. Смотрели друг другу в глаза так долго, что у Мокрицкого от напряжения стала дергаться щека. Он повернулся и пошел к шкафу, бросив через плечо:
— Эй, там!
В светлицу вскочили два жолнера.
— Возьмите его, — кивнул головой на Мелхиседека, — в свинарник бросьте. — Но когда игумен был уже за дверью, позвал жолнера и крикнул: — В замок отведите, в холодную!
Ночью Мелхиседек имел еще одну беседу с Мокрицким, тот приходил в подвал пьяный. Снова предлагал перейти в унию, угрожал, топал ногами, даже толкал под бока ножнами сабли. Но чем больше горячился официал, тем тверже становился игумен.
Утром Мелхиседека снова посадили в карету. Одежду, постель, сервиз, даже занавески с окошечка и дверцы — всё забрали. Позади кареты скакали на конях жолнеры. За городом почему-то свернули с дороги и погнали лошадей полем. В одном буераке карета высоко подскочила на ухабе и тяжело упала на правую сторону. Мелхиседека, который, больно ударившись плечом и головой, лежал лицом вниз, поставили на ноги. Он ещё не успел прийти в себя, как два жолнера ловко схватили его за рукава и выбросили из шубы.
Потом кто-то сорвал с него дорогую альтембасовую[34] рясу, затем подрясник.
«Убьют», — мелькнуло в голове Мелхиседека. На мгновение его охватил страх. Игумен искал дрожащей рукой крест на груди и не мог найти.
— Смилуйтесь, сотворите благодеяние, — упал на колени перед инсигатором послушник.
Мелхиседек взглянул на его перепуганное лицо и взял себя в руки.
— Встань, Роман, всё в божьей воле, — перекрестился он.
Однако убивать его никто не собирался. Жолнеры со смехом и улюлюканьем натянули на него ксендзовскую одежду, кто-то нацепил на шею черный галстук. Одежда была мала: подрясник трещал на спине и под рукавами, а выцветшая, когда-то черная, а теперь рыжая сутана едва доходила до колен.
— Взгляните, он на индюка похож! — крикнул молодой безусый жолнер.
Остальные захохотали. Они схватили Мелхиседека и с размаху бросили в открытую дверцу кареты. По дороге до Радомысла карета переворачивалась ещё дважды. По приезде игумена пришлось выносить на руках. Возле моста стоял старый каменный погреб. Туда и бросили Мелхиседека. Около входа на часах встал жолнер.
С этого часа дни для Мелхиседека поплыли, как в густом тумане, — один страшнее другого; дни допросов, побоев, пыток. Распухли ноги, в груди пекло так, будто кто-то насыпал туда тлеющих углей. Иногда к нему впускали послушника или кучера. Два раза Крумченку удалось принести бумагу и в яичной скорлупе немного чернил. Игумен написал письмо епископу и митрополиту в Москву.
Однажды, когда Мелхиседек лежал в полузабытьи, ему послышался какой-то шум. Он поднял голову. У входа работали два каменщика. Игумен смотрел и не мог понять, что они делают. А те клали уже второй ряд кирпичей. Через эту ещё невысокую загородку переступил послушник и опустился возле Мелхиседека.
— Ваше преподобие… я… — Крумченко не мог говорить, по его щекам текли слезы.
Мелхиседек понял всё — замуровывают вход в его каменную темницу. На душе стало как-то пусто и тяжело, но страха почему-то не было. В голове теснились какие-то посторонние мысли: о незаконченном жизнеописании, о монастырском саде.
«Нужно сказать Крумченку, чтобы взял бумаги и передал Гервасию. И почему Крумченко так убивается о нём? Какое добро сделал он для этого человека? Никакого».
Эта преданность растрогала игумена.
— Господи, прости меня, что я не с подобающим терпением переносил те беды, кои твоя любовь посылала для моего очищения, — шептал Мелхиседек.
Надрывал молитвой сердце, звал на последнюю беседу господа. Ему он отдал свою душу, свой разум, во имя его отдавал жизнь.
— Эй ты, вылезай, не то и тебя замуруем! — крикнул от входа жолнер.
— Иди, Роман. Поедешь к переяславскому епископу и скажешь, что грамоты в стене за аптекой. В моей келье, за иконостасом, лежат листы исписанные. Пусть он их возьмет тоже. Благослови тебя господь!.. Ну, иди же!.. Бог всё видит.
— Быстрее! — нетерпеливо крикнул жолнер.
Послушник перелез через возводящуюся стену.
Только теперь на игумена напал страх. Каменные стены обступили его со всех сторон, казалось, они сжимают его. Молиться! Но молитва почему-то не приходила на мысль, всё спуталось в его голове. Ещё лег один ряд кирпичей, ещё меньшим стало отверстие. Мелхиседек приподнялся на руках. Даже боль не могла пригасить страшной жажды жизни… Жить! Обычным монахом, послушником, наймитом, узником в темнице.
Его рука поскользнулась на соломе, и он тяжело ударился о стену погреба.
Он уже не слышал, как прискакал Мокрицкий с приказом губернатора отменить казнь. Мелхиседека отмуровали, два жолнера вынесли его на воздух, положили на землю.
— Поднимите его, — велел Мокрицкий.
Один из жолнеров тряхнул игумена за руку, но рука дернулась и безжизненно упала вдоль тела. Жолнер приложил ладонь к груди.
— Готов, — сказал он.
Мокрицкий наклонился и сам поднес ладонь к губам игумена.
— Хм, в самом деле не дышит, сдох от испуга. Заройте его, — бросил жолнерам и вставил ногу в стремя.
— Где же лопату взять? — сказал один жолнер другому, когда Мокрицкий отъехал. — Вот еще морока.
— Пускай сами закапывают, — кивнул тот головой на послушника и кучера. — Пойдем отсюда.
Вслед за жолнерами, минуту постояв над Мелхиседеком, пошли и каменщики. Крумченко и кучер остались одни. Долго молча сидели они на куче кирпича. Уже солнце скрылось за синей лентой соснового бора, уже кусты лозы в долинке легкой дымкой окутала вечерняя мгла. Вдруг кучер, который напряженно всматривался в лицо Мелхиседека, схватил за руку послушника.
— Гляди, веки дрогнули! — Он бросился на колени, припал ухом к груди игумена. — Дышит! Ей-богу, дышит! Воды скорей.
Крумченко зачерпнул прямо из лужи, оставшейся после каменщиков, пригоршню воды и плеснул в лицо игумена. Потом зачерпнул еще. Губы Мелхиседека шевельнулись, он вздохнул, будто просыпаясь ото сна, и открыл глаза.
— Сейчас же нужно забрать его отсюда, — прошептал на ухо кучеру послушник. — И тогда бежать к купцам, что письмо передавали. Они его спрячут. Ваше преподобие, лежите, мы сейчас. Все уехали. Потерпите ещё немного. Бери, чего же ты стоишь! — крикнул он на кучера. Они осторожно подняли Мелхиседека и понесли в долинку, густо заросшую лозняком и молодыми сосенками.
Глава шестая
КОГДА ГОРЕ НЕ СПИТ
Красные языки пламени вырывались из горна, лизали серую, потрескавшуюся глину печи. Неживой с размаху засыпал в огонь ещё одно ведро березовых углей и полой свиты вытер вспотевшее лицо. На его смуглых щеках протянулись две черные полосы сажи.
— Семён, ты что, оглох? Сюда иди, — донесся из-под сарая голос, — струг возьми в сенях.
Семен поднялся тропинкой с берега во двор и, взяв с полки в сенях длинный гончарный струг, пошел к сараю, где с рогом в одной и щеточкой в другой руке стоял Охрим Зозуля.
— Поворачивайся побыстрее, ходишь, будто три дня не ел, — брызгая краской на перевернутый горшок, скороговоркой молвил он. — Что это вы все сникли, как мухи перед зимой?
Семен ничего не ответил на Зозулины упреки. Только поглядел на него сверху вниз серыми прищуренными глазами, засучил рукава и взялся за струг. Рядом с высоким Семеном Зозуля выглядел почти мальчиком. Черный, словно цыган, хозяин с растрепанным длинным чубом, со смешной рыжей, словно облитой помоями, бородой никогда не сидел без работы. Жажда разбогатеть не давала ему покоя ни днём, ни ночью. Даже за столом, дожидаясь, пока подадут обед, он постукивал по столу сухими пальцами с длинными грязными ногтями; даже ночью водил по подушке рукой, будто обмазывал глазурью горшки и кувшины. Истинной мукой для Зозули были пасха и храмовые праздники. Придя из церкви, он не находил себе места. В будни же гончар вгонял в пот не только работников, но и сыновей своих, дочерей и двух зятьев, черных, худых и оборванных, как он сам. Зозуля, кроме гончарни, имел около пятидесяти десятин земли и столько же леса. С утра до вечера мотался он от горна к пьятру,[35] где сохли готовые горшки; от пьятра к сараю — там два здоровенных парня колотили довбешками[36] глину, а оттуда уже бежал в поле или на сенокос. Ему всё время казалось, что работники его гуляют, что работают не так, как следует. Сердитая брань не сходила с Зозулиных уст. Семен надолго запомнил, как когда-то весной, когда возили навоз, небольшая, заморенная голодом лошаденка никак не могла втащить на гору перегруженный воз. Тогда взбешенный Зозуля бросился на коня и стал кусать его за холку. Неизвестно, чем бы всё это кончилось, если бы Семен не схватил хозяина за руки и не оттащил в сторону. Полтора года тому назад от Зозули убежал младший сын Мусий. Сначала гончар грозился, что больше и на порог его не пустит, но когда Мусий поступил в надворные казаки местного пана — смирился и даже рад был: пан всегда мог пригодиться ему, Охриму Зозуле, да ещё такой пан, как Лымаренко; к тому же Мусий стал иногда приносить домой деньги. Где он их брал, отец не спрашивал; да это в конце концов его, Мусия, дело, где он их достает.