С благодарностью и благоговением глядел я на мрачного воина, располагавшего судьбою проезжих, мановеньем руки поднимавшего и запиравшего эту непонятную нам махину.
Вечером кто-то сказал, что подъезжаем к лесу, что лесом до самой станции ехать… Папенькину коляску пустили вперёд, и папенька достал из-под места и уложил около себя саблю, которая всегда бралась в дальний путь. Дома она висела на стене кабинета над трубками, рядом с арапником, кинжалом и каким-то очень хитрым садовым инструментом, употребление которого не постигал сам атаман наш, рисковавший иногда в отсутствие папеньки осторожно снимать саблю и кинжал и обнажать их сокровенные лезвия к всеобщему нашему ужасу и восторгу. Это предприятие было тем опаснее, что на сабле всегда бренчали кольца, и маменька легко могла накрыть любознательных исследователей, забиравшихся в кабинет вопреки строгих приказаний. Мы твёрдо верили в саблю и силу папеньки, и считали коляску наиболее обеспеченною; тем более, что четыре казака дома успели вооружиться, как следует храбрым воинам, заткнув за пояс панталон деревянные кинжалы с ручками, вырезанные атаманом из грушевых сучьев, и снабдив карманы навязанными на снурки камнями. Папенька, конечно, не знал об этих боевых средствах, но в минуту опасности они должны были неожиданно его выручить.
Оборонительные средства кареты очень беспокоили нас. Мы долго рассуждали с Костей и Ильюшей — что будет делать тамошний гарнизон в случае нападения. Положим, что Василий будет поражать их кнутом с козел и защитит этим лошадей, — это все допускали. Андрей, конечно, должен соскочить и напасть сзади. Но у него ничего более не было, кроме хлебного ножа; а ножом трудно драться против дубины. Костя предлагал отвязать валёк; он говорил, что дяденькин Петрушка отбился вальком от трёх разбойников, когда дяденька ездил с ним в Арзамас. Но Ильюша справедливо заметил, что тогда их спас не столько Петрушка, сколько Милорд, который бросился с саней прямо на грудь атамана разбойников и перегрыз ему горло; а Петрушка уже в это время только успел отрезать валёк и справиться с остальными. Да Андрей ещё разве такой, как Петрушка? Как бы не так. Зато единогласно одобрено было умное изобретение маменьки, которая всегда брала с собою в дорогу кулёк с песком. Разбойники, конечно, не ожидают этого; один из них просунет голову в окно и, приставив кинжал к груди бабушки, закричит: «Смерть или кошелёк!». В это время маменька ударит ему в глаза горстью песку; он кинется назад; другой бросается к карете, и опять отбегает в ужасе, ослеплённый.
Мы не можем удержаться от радостного и удалого хохота, слушая пророчества Ильюши… Мы между тем успеем перевязать задних разбойников, которые напали на коляску и тарантас, и окружаем со всех сторон карету — Пьер и Борис нападают на главного атамана. «Спасайся кто может!» — кричит атаман и в отчаянии бежит к лесу; но Карп Петрович (учитель) с Василием перерезают ему отступление к лесу. «Смерть злодеям!» — раздаётся голос папеньки, и его сабля рубит одного разбойника вслед за другим. «Лучше смерть, чем плен!» — восклицает молодой высокий разбойник, успевший уже похитить сестру Лизу; в это время окровавленная голова его катится, сверкая глазами, к ногам Лизы. «Пощады, пощады, мы сдаёмся!» — кричат остальные разбойники, бросая оружие; Андрей достаёт верёвки, и мы с торжеством везём пленников в город, чтобы отдать их солдатам…
***
Однако на самом деле выходит немного пострашнее, и удалая фантазия начинает слегка трепетать перед насунувшимся со всех сторон чёрным обложным лесом. На тёмном небе смутно вырезаются чёрные пирамиды, стрелы и шапки. Михайло начинает кричать на лошадей каким-то необычным искусственно-весёлым и принуждённо-громким голосом; форейтор Яшка тоже кричит и понукает; лошади бегут особенно скоро и дружно, будто напуганные… Папенька молчит, как мёртвый, и неподвижно смотрит на дорогу, держась за эфес сабли… Андрей что-то беспокойно шепчет кучеру и указывает куда-то пальцем… «Но, но, но! Но, вы, детки, покатывай!» — кричат на всех козлах кучера… Шестерня, четвёрка и две тройки с трудом, но быстро мчатся по песчаной неправильно вьющейся и разбросанной дороге, отфыркиваясь и глухо шумя копытами…
Толчки за толчками подбрасывают экипажи, которым то и дело приходится переезжать занесённые песком старые корни. Песок шуршит под колёсами и скрипит во втулках… Одинокие сосны внезапно подходят и уходят от дороги, словно огромные, тёмные люди… Стена леса то напирает сбоку на экипаж, то ныряет в лощину, то совсем заслоняет ход, заставляя дорогу бежать ящерицей с горки на горку…
А что мы видим в этом лесу, — избави Бог! Сколько раз на моих глазах этот чёрный куст подползал к дороге, чтобы схватить карету за колесо. Сколько раз внезапно отделялись от лесного мрака толпы грабителей, вооружённых до зубов, и так же внезапно пропадали во тьме… Может быть, они гнались за нами до удобного места, где ждала засада… Из-за деревьев смотрели привидения, седые как туман, кто-то махал длинными крючковатыми руками… Кто-то стонал…
Вдруг откуда-то издали раздался отчаянный крик, пронёсшийся по всему лесу и по всей окрестности… Казалось, он отдавался даже в облаках. Как будто кого-то резали, кто-то звал кого-то, догонял кого-то и не мог догнать. Звук за звуком, стон за стоном, мерно, с ровными промежутками, потрясал ночное безмолвие… Казаки тряслись, как жиды, забыв про кинжалы и пращи, потеряв веру в маменькин песок и в папенькину саблю…
— Стёпка, что это за крик? — порывисто спросил отец.
Степан усмехнулся на козлах, словно ожидал этого вопроса, и полуобратясь назад, сказал спокойно:
— Это, сударь, филин кричит… Тут филинов страсть сколько…
Но мы ещё долго дрожали. В другом месте нас напугал огонь, разложенный в лесу; он мерцал то справа, то слева, смотря по изгибам дорожки, словно смеялся над нами. Сначала мы его приняли за глаза лешего, но когда стали приближаться к нему и рассмотрели чёрные движущиеся фигуры на фоне красного пламени, для нас сделалось несомненным, что мы попали в стан разбойников… Впрочем, мы мало ошиблись, потому что это был действительно стан цыган…
— Что это такое, Михайло? Отчего мы стоим? — разбудил нас знакомый тонкий голос матери.
Мы действительно стояли на месте; на дворе чёрная ночь; сырой ветер дует прямо в лицо, неба не разглядишь за сплошною тучею… Лошади стоят скучно, понурив головы, сонные и озябшие, изредка потряхивая гремушками… Кто-то тяжко шлёпает по густой грязи, кто-то спорит с кем-то, не поймёшь о чём; какой-то тёмный красноватый огонёк, ничего не освещающий, стоит сбоку и рябит в грязи: окно ли, фонарь, спросонку не разберёшь… Отец храпит, как будто на своей деревенской постели, ровно и явственно, опрокинувшись к задку коляски.
Сгорбившаяся и закутанная фигура кучера Степана неподвижно торчит на козлах; должно быть, и он похрапывает. По редкому звону гремушек заметно, что и тарантас, и кибитка тоже стоят сзади нас.
Отец вдруг очнулся.
— Что такое? — несколько испуганно вскрикнул он. — Что случилось? Чего ты остановился?
— Деревня-с… — отвечал с козел полусонный голос. — Ночевать здесь изволите?
— Это Прилепы, Степан? — спросили мы, обрадовавшись.
— Прилепы-с, — отвечал Степан.
Василий и Андрей уже осмотрели комнаты и справились об овсе. Подошёл какой-то мужик, снял шапку, что-то стал говорить и божиться. Папенька кричал на него, Михайла приговаривал сбоку, Василий тоже кричал с козел. Всё это переплеталось в сонных головах в какую-то смутную плетеницу слов. Наконец, карета впереди нас тронулась, и копыта шестерика дружно зашлёпали в подворотной грязи. Въезжали на двор. За каретой коляска, за коляской тарантас, за тарантасом кибитка… Пристяжные пугливо жались к дышловым. Хозяин с фонарём шёл впереди дышла и показывал, где повернуть. Рессоры скрипели и качались, лужи плескались под ударами множества ног. Нас стали выносить.
***
Как хорошо! Ещё из головы не успели вылезти эта холодная слякоть, эта чёрная ночь, ветреная и дождливая, а мы уже сидим чинно и мирно около самовара, и на столе наша белая скатерть с маменькиной меткой, и на скатерти наши чашки, наш сливочник, наш чайник, наш лимон, даже белый хлеб наш, настоящий Михайлин хлеб. Точь-в-точь чайная в нашем лазовском доме. Кто это всё устроил, кто спрятал и достал всё это — нам до этого нет дела. Отдаются не слышные нам приказания, что-то вносится и уносится, докладывается и отменяется; горничные Анюта и Ольга снуют туда и сюда; Андрей, весь мокрый, вваливает какие-то узлы и баулы. А мы, беззаботные птички, сидим кружком около шипящего и ворчащего самовара, болтая ножонками и усиленно мигая слипающимися глазами…
Светло и тепло в избе от свечей, зажжённых в наших дорожных подсвечниках, от самовара, от топящейся печки… За перегородкой девушки стелют постели, взбивая подушки, аккуратно раскладывая простынки и одеяла, совершенно так, как делают нам всякий день в Лазовке. Голод борется со сном, так бы и бросился на подушку, если бы не ожиданье ужина…