— Отдаю это дело на ваше распоряжение, — сказал король, милостиво кивнув головой министру, — однако помните, что негодяй должен быть наказан; я знаю, что, пока он на свободе, королева не будет иметь ни минуты покоя, — примите меры.
Латюд сидел в своей каморке вместе с хозяином гостиницы, с которым успел подружиться. Правда, он старался не забывать о том расстоянии, которое существовало между ним, дворянином, и простым парижским обывателем, но желание поболтать с кем-нибудь пересиливало гордость. Анри был очень весел и возбужден. Он то и дело радостно улыбался и ласково похлопывал хозяина по плечу.
— Видите ли, друг мой, — говорил он, — теперь-то уж я держу свое счастье обеими руками и совершенно уверен в своем будущем. И подумать только, что я обязан своей удачей отчасти вам.
— Мне? Каким образом?
— Ну, пока об этом еще рано говорить, но потом, когда дела мои устроятся и когда я буду в Версале…
— Вы надеетесь скоро попасть в Версаль?!
— Надеюсь? Я уверен в этом, понимаете ли, уверен!
Хозяин недоверчиво покачал головой.
— Счастье ваше, — сказал он, — однако вы уж очень скоро…
Стук в дверь прервал его слова. Латюд вскочил со своего места.
— Ага! что я вам говорил, — сказал он, — в такой поздний час… это могут быть только те, кого я ожидаю.
И он побежал открывать дверь. На пороге перед ним появился полицейский агент, позади которого толпились несколько подозрительных личностей. Агент приподнял шляпу и изящным движением развернул перед Латюдом лист бумаги, закрепленный королевской печатью. Анри жадно схватил бумагу, но, бросив взгляд на написанное, тотчас смертельно побледнел.
«Г-н Бернье, — гласила грамота, — я пишу вам это письмо с просьбой принять в моем замке Бастилии дворянина Анри Латюда и задержать его до нового распоряжения с моей стороны. Молю бога, дабы он простер на вас свое святое покровительство. Дано в Версале. Август, 1754 года. Людовик».
— Что это значит? — пробормотал Латюд.
— Именем короля я вас арестую.
— Но что я сделал? — воскликнул молодой человек.
— Не в этом дело, мой юный друг, прошу вас следовать за мной.
Всякие протесты были излишни; при помощи хозяина растерявшийся Латюд стал собираться.
Представитель полиции равнодушным взглядом смотрел на его сборы.
— Всякие вещи будут излишни, — сказал он, — вы будете снабжены всем, что вам необходимо. Будьте добры, поторопитесь.
В темном извилистом переулке, под каменными сводами ворот, тускло освещенных большим раскачивающимся от ветра фонарем, стояла высокая узкая карета, запряженная в две лошади. Окна ее были заделаны частой решеткой. Ошеломленного Латюда втолкнули в экипаж, и тяжелые колеса запрыгали и застучали по мостовой.
Лошади мчались в сторону улицы Сент-Антуан. При в'езде в предместье, на левой — стороне Сены, возвышалось гигантское здание. Это была Бастилия.
В начале XIV века Карл VI воздвиг эту крепость, которая должна была служить защитой Парижу. Могучие стены могли противостоять самым яростным нападениям, выдерживать длительную осаду. Но постепенно монархия, воюющая с внутренними своими врагами не меньше, чем с внешними, стала пользоваться Бастилией и для другой цели: исключительная мощь крепости сделала ее первой в Париже государственной тюрьмой. Все лица, неугодные королю, все беспокойные граждане— все попадали в Бастилию. Бастилия в глазах парижан сделалась воплощением самовластия, главной тюрьмой произвола, хотя она и была далеко не единственной тюрьмой во Франции.
Как же попадали туда? В начале XVII века министр д’Аржансон изобрел особые грамоты, носившие название «приказов короля». По этим приказам всякого человека можно было без суда посадить в тюрьму. Освобождение могло последовать только по новому приказу короля. Вскоре, однако, оказалось, что короля приходится беспокоить слишком часто, и изобрели новый способ. В приказах, заготовленных и подписанных, оставляли свободным место, где должно было значиться имя заключаемого, а приказы раздавались на руки приближенным короля в полное распоряжение в виде особой милости. Таким образом важные придворные могли засадить в Бастилию всякого неугодного им человека.
— Король, — сказал однажды министр полиции, — слишком добр, чтоб отрубить кому-нибудь голову, он предпочитает посадить своего врага в Бастилию и там «забыть»; его. Голова его остается на плечах, он через тридцать-сорок лет умрет собственной смертью.
Бастилия состояла из восьми огромных башен, соединенных высокими стенами. Каждая башня имела пять этажей камер. В первом этаже, в уровень с землей находились сырые карцеры, во втором этаже камеры были суше, но также холодны, в третьем и четвертом были комнаты с каминами, в пятом, так называемом «колпаке», помещались комнаты ледяные зимой, знойные летом. Плоские крыши башен были украшены зубцами и на них стояли пушки, грозно глядевшие на Париж и его окрестности.
В полуподвальные камеры заключали неисправимых, тех, которые совершали попытки к бегству, и от которых надо было избавиться как можно скорее.
Человеческая природа не могла противостоять столь ужасным условиям; заключенные сходили с ума или умирали от истощения, если им не удавалось покончить самоубийством. В случае безумия пленника отправляли в Бисетр или Шарантон, в случае смерти его закапывали под вымышленным именем на тюремном кладбище.
Латюд перешагнул порог этой страшной тюрьмы; по темным коридорам его провели в мрачную комнату, тускло освещенную тремя висячими фонарями. Пять человек офицеров в мундирах разбирали на столе какие-то бумаги. Двое сторожей, один со связкой ключей, другой с ручным фонарем, стояли у дверей в ожидании приказаний.
Латюда подвели к столу; не дожидаясь вопросов, он сам дрожащим голосом обратился к офицеру.
— Умоляю, господа, откройте мне, в чем моя вина? Я вижу по вашим лицам, что вы добрые и благородные люди— не мучайте же меня напрасно.
Офицер, который, повидимому, был старшим из присутствующих, холодно взглянул на него.
— Ваше имя? — сказал он.
— Меня зовут Латюд, но, умоляю вас, скажите, надолго ли меня заключают в тюрьму?
Офицер как-будто не слыхал его вопроса и обратился к сторожу.
— Вы отведете его в камеру сто четвертую.
Латюд заметался.
— Скажите же мне, по крайней мере, в чем меня обвиняют. Я сумею оправдать себя. В чем мое преступление?
— Переоденьте его, — сказал офицер и отвернулся.
Один из сторожей подошел к Анри, держа в руках лохмотья, которые едва ли могли назваться одеждой. При виде такого издевательства на Латюда напала ярость.
— Вы подлец, — крикнул он офицеру, — сжав кулаки, вы издеваетесь надо мной. Я не могу позволить.
Его оттащили от стола.
— Арестованный, — сказал офицер, — я должен вас предупредить, что таким поведением вы только вредите самому себе. Затем, обернувшись к сторожу, он прибавил — Берите его.
Латюд замолчал: его переодели и сняли с него пудренный парик; в грязных лохмотьях, снятых, вероятно, с умершего узника, он был похож на нищего.
— Отныне, — сказал офицер, когда переодевание было окончено, вы больше не будете называться Латюдом. Вас будут звать Данри; помните, что у вас нет другого имени.
Латюд хотел что-то сказать, но его уже влекли по гулким каменным коридорам, и через несколько мгновений тяжелая дверь захлопнулась за ним. Он был один в камере, во власти своего отчаяния и безнадежных размышлений.
* * *
Прошло полгода. Дни шли за днями, чередуясь незаметно, похожие друг на друга, как две капли воды. Латюд проявлял буйство и дерзость только в первые дни своего заключения; но вскоре он стал необыкновенно тих и кроток. Целый день сидел он на своем соломенном матраце, опустив голову на руку, думая о чем-то. Когда ему приносили обед, он поднимал голову и глядел на сторожа с заискивающей, робкой улыбкой. Ему очень хотелось слышать звук человеческого голоса. Но сторож молчал.
Иногда, по вечерам, Латюд принимался громко говорить сам с собой, как бы стараясь удостовериться в том, что еще не потерял способности человеческой речи. Сторож тогда начинал стучать ему в дверь, и узник тотчас замолкал.
Однако его тихое поведение послужило ему на пользу и его участь несколько смягчили: ему разрешили прогулку. Сторож ежедневно выводил его на плоскую крышу одной из башен. Оттуда, в течение получаса, он мог с жадным и болезненным вниманием смотреть вниз, на расстилавшийся у его ног Париж. Прогулка эта приносила ему больше страданий, чем радости.
Прошло еще несколько месяцев; и Латюду была, наконец, дарована драгоценная милость: ему дали товарища по заключению. Латюд был вне себя от радости. Не все ли равно, кто будет этим товарищем? Иметь около себя живого человека, который будет говорить с ним, отвечать на вопросы, смеяться! Какое счастье!