— Куда тебе? — неохотно приоткрылась дверца.
Федор цепко прихватил дверку за край и занёс на дрожащее крыло сапог с завёрнутым голенищем.
— В Кременную, близко! — сказал он весело, скалясь.
— Не по дороге, — потянулась дверка не очень уверенно.
— До развилки подкинешь! — ещё веселее сказал
Федор и в один мах вскинулся на пружинное сиденье.
Чемодан каким-то образом оказался у него на коленях. Шофёр вздохнул, достал за спиной Федора рукоятку дверцы — хлопнуло сухо, отрывисто.
— Куда несёт ни свет ни заря? — недовольно прогудел он в темноте, покорно выжимая сцепление. — Трояк содрать, будешь знать.
Федор сказал со значением:
— Бесплатно довезёшь. Я — из органов.
В кабине сразу вспыхнуло. Шофёр оглядел его любопытно: новый ватник с необмятой ещё строчкой, кирзовые сапоги и столь же новенький, только из магазина чемоданчик с никелированными уголками. И стриженые виски под сдвинутой на бочок кепкой.
— Оно и видно, — равнодушно хмыкнул шофёр. — И много отбухал там, в органах?
— Не положено спрашивать! — дурашливо засмеялся Федор, на него снова накатило прежнее веселье. — Никто и нигде прав таких не имеет, чтобы поминать мне славное прошлое. Геройства было намного больше, чем заблуждений. Уяснил?
— Ага. Бабка моя то же самое говорила. Все, мол, там будем.
— Да нет, — отмахнулся Федор от ненужных подозрений. — Бог миловал, юзом прошло.
— А стриженый?
— Это так. За пятнадцать суток…
— А-а! Начинающий, значит.
Шофёр выпростал из кармана грязную, с обмятыми углами пачку «Прибоя», молча положил на чемодан. Закуривай, мол, если желаешь. Как не угостить бывалого человека! А Федор теперь хорошо рассмотрел его — кавказский горбоносый профиль с подбритыми усами (они были какие-то ненастоящие, словно приклеенные на молодом лице) и кофейно-чёрный глаз под витым чубом.
Протянул со своей стороны свежую приличную пачку:
— У меня урицкие, из вагон-ресторана…
Шофёр хмыкнул без всякой обиды, закурили «Беломор».
— А ты случаем не из ереванского «Спартака»? — напрямик спросил Федор. — Хачик ударяет мячик! А?
— Есть немного, — кивнул горбатым носом шофёр. — Мать-то у меня Фролова, а сам я Вартанян. Ашот.
Он отвечал равнодушно, спокойно и никак не хотел показаться бывалым человеком, хотя и вёз явно левые дрова.
— Что ж так далеко заехал? — поинтересовался Федор.
— Да я здешний, с Шаумянского перевала.
— Работаешь тут? — уточнил Федор.
— Недавно. В эфир-масличном… Директора с чайсовхоза сюда перевели, он с собой кой-кого звал…
Мутное пятно света колыхалось впереди, дорога казалась неправдоподобно горбатой. А из-за чёрной гряды леса поднялась в полнеба огненная стрела — на ней разом пылало десятка два электроламп-пятисоток.
— А это что за карнавал? — кивнул Федор.
— Нефтяники, — пояснил Ашот. — Они везде теперь бурят. Недавно у самой станицы вышку поставили…
— Не пробовал к ним?
— А чего бегать? У нас тоже хозяйство.
— Понятно. Дровишки-то почём возишь? — осведомился Федор на всякий случай, чтобы разом войти в курс местных условий.
— Чь-то? — прорвался акцент у Ашота Вартаняна.
— Говорю, почём сплавляешь дровишки?
Сработали две педали — муфты и тормозов, машина вдруг остановилась. Ашот выбросил окурок через приспущенное стекло и в упор глянул на Федора своими кофейно-злыми глазами. Спросил размышляюще:
— Вис-са-дить тебя, что ли?
Спокойно вопрос этот задавал и ещё пока не собирался вроде высаживать, но чувствовалось, что если понадобится, то выставит в два счёта.
Федор от неожиданности сорвал глубокую затяжку, закашлялся. Никак не ожидал этой обидчивости от шофёра. И другой окурок полетел из кабины.
— Жми давай! Обидчивые все стали! — заругался Федор с оттенком примирения. — Особо те, которые тянут!
— Машина что-то не двигалась с места, мотор тихонько бился на малых оборотах. А шофёр всё смотрел на него в упор, испытующе.
— По себе, что ли, меришь?
— Жми, ничего я не говорю!
— Как не говоришь, дорогой? Очень даже говоришь!
Вот теперь явственно прозвучал чужой язык! Явный акцент из-под горы Арарат!
Мотор бешено взревел, машина рывком преодолела подъемчик, ходко пошла в низину. Шофёр выключил плафон за ненадобностью — надоело ему, видно, лицо пассажира. А Федор заметил вдруг, что за ветровым стеклом порядочно уже посветлело. Вдали, за тёмной седловиной горы, прогоревшим костерком занималась заря. Сизые, продрогшие кусты пробегали за обочинами, как вспугнутые воры. Чуть дальше медленно плыл густой, коряжистый дубняк.
Места пошли вовсе знакомые. За поворотом скоро поднимутся Семь братьев — семь столетних осокорей, каждый в два-три обхвата, а под ними братская могила в ограде с военных лет — и все. Дальше дорога пойдёт в объезд, а ему тропинкой, через Токмаков брод.
— Ты чего брать не хотел, в станицу ж едешь? — спросил Федор.
— Спешил! День-то работать надо.
— Ну вот, а сам говоришь… Дрова себе, значит?
— Понимаешь, мать-одиночка сидит у нас без дров, — сказал Ашот, как бы снисходя к непонятливости пассажира. — А днём на это машину не выкроишь.
— Ага. Мать-одиночка-то… знакомая?
— Совсем чужой! Зашёл в кабинет директора, смотрю — плачет: дрова у неё два месяца как выписаны. Директор — ко мне: сможешь? Ну, если спрашивает дело, отказать нельзя.
— А расчёт — натурой? — с каким-то облегчением засмеялся Федор. Для него наконец всё стало на своё место.
— Слушай! Выходил бы ты, что ли? Балшой скандал будет!
— А мне тут самый раз и выходить, — сказал Федор. — Тормозни!
Протянул Ашоту мятую рублёвую бумажку. Тот пристально, с выражением посмотрел на деньги, потом на Федора и бумажку принял, сунул небрежно в нагрудный карман.
— С тебя возьму, — сказал без всякого акцента. — С таких чудаков положено брать: у вас у всех деньги чужие.
— Да брось, ясно! — хохотнул Федор и выпрыгнул на дорогу. — Счастливого пути, Хачик! От меня матери-одиночке приветик передавай! С кисточкой!
Машина покатилась дальше, и на заляпанном грязью кузове мелькнули напоследок номерные белые знаки. Федор не читал их, они просто впечатались в сознание странным совпадением цифр — «66-99». Сначала две заносчивые шестёрки, а потом они же, перевёрнутые кверху тормашками.
«Взял-таки деньги, паразит!» — пожалел Федор бумажку.
Да и как не пожалеть, в кармане-то после вагона-ресторана оставалось всего-ничего. Два трёшника мятых — не очень-то разгуляешься на эти гроши по прибытии в родной сельсовет.
Родная станица лежала у ног Федора.
Синие горные кряжи поднимались над нею с востока и запада, оттого солнце всходило над лощиной позже на целый час, а вечером закатывалось раньше за гору, укорачивая день. Люди после работы не управлялись на огородах, прихватывали тёмные часы. Самим солнцем была обделена станица, Федор из-за этого недолюбливал горы.
В лощине копился плотный, сизоватый туман. Словно в стоячем голубом озере тонули шиферные и щепные пирамидки крыш, с плетнями и заборами вокруг сквозящих по-весеннему садов, колодезные журавцы. Только высоченные кубанские тополя кое-где прорывали из-под низу вершинами поверхность тумана, и на них холодно оплавлялось мокрое солнце.
Оно уже выбиралось из-за синей горы, било в лицо ослепительно и разяще. Вот лучи коснулись плоской, застойной синевы — туман начал истаивать, куриться тёплой невесомой позёмкой. Взлобок, на котором стоял Федор, парился и зеленел.
Федор всматривался, искал знакомую трубу и четырёхскатную щепную крышу там, у противоположной горы, и не находил. Станица здорово обстроилась, а на месте приметного черкесского дуба с дуплом, в котором, бывало, умещалась вся уличная ватага мальцов, теперь просматривалось сквозь марево белое двухэтажное здание. Оно-то и мешало увидеть родную хату.
Хотел Федор уберечься от расслабляющих чувств, хотел даже в зародыше их задавить, глядя на забытые переулки, на памятный изгиб речки внизу. Но в душу кольнуло что-то непрошеное, необоримое, и он снял кепку, вывернул и вытер тёплой подкладкой лицо и вспотевший лоб. Солоновато стало в носу и в горле, как будто обидел его кто без причины, то ли он кого обидел, беззащитного.
Не зря в одной старой песне были слова: «Увидел хату под горою — забилось сердце казака…» Отец, бывало, выпив стаканчик и подперев ухо, певал. Только где он, отец, и где те казаки?
Солнце поднималось, разгоняло туман.
«Спят ещё. Через часок ободняет, погонят коров, тогда и явлюсь», — решил Федор и, подхватив чемоданчик, стал спускаться извилистой тропкой к речке.
Каменушка ещё не вошла в берега. Ольховое бревно, повисшее над водой переходной кладкой, не доставало до того берега. Федор остановился в самом конце, рассмотрел в мутной быстрине близкое галечное дно и шагнул в воду. Едва не набрав в голенища, выбежал по хрусткому ракушечнику к пушистым тальникам.