Несмотря на то что самовольная попытка переманить Дату Туташхиа окончилась плачевно, Сахнов остался куратором «Киликии» и неизменно получал от нас регулярные рапорты о ходе дел. Столь же регулярно мы получали от него ответные инструкции, однако все они дублировали уже осуществленные нами операции. И крупицы нового нельзя было обнаружить в них. Однажды, когда я находился в Петербурге, мне довелось выяснить, как составлялись эти инструкции. Получив очередной рапорт об успешном завершении какого-либо дела, Сахнов немедля составлял письмо на наше имя с предписанием безотлагательно решить то самое дело, о завершении которого мы только что доложили. Это письмо он давал прочитать товарищу министра или самому министру, если представлялся к тому случаи, и запечатанный пакет отправлялся в Тифлис. Убедился я и в, том, что полковник, по мере возможности, порочил служебную репутацию мою и Зарандиа. Находясь в Петербурге, я ни с кем не поделился своим открытием, но по возвращении в Тифлис рассказал все Мушни.
– Что вы об этом думаете, Мушни?
– Этого следовало ожидать, ваше сиятельство. Посудите сами. Пока вы и я находимся на своих местах, Сахнов живет под угрозой нашего протеста. Заяви мы претензию на авторство «Киликии», и ему придется доказывать, спорить, оправдываться. Его заслуги окажутся под сомнением. Он не камере, отказываться от чести быть автором «Киликии» и сделает все возможное, чтобы использовать ее успех в своих интересах. О;: пойдет на все, сомневаться в этом не приходится.
Я и по сен день не думаю, что борьба полковника с нами была продуманной и планомерной. Скорее им руководил инстинкт самосохранения – он присвоил плоды чужих трудов, и страх разоблачения и осмеяния постоянно жил в нем. Поэтему мне пришло в голову, что недурно было бы уверить его в том, что мы и не думаем устанавливать, кто истинный автор «Киликии». Я сказал об этом Зарандиа.
– Полковник ждет разоблачения, граф,– улыбнулся Зарандиа.—Это стало его навязчивой идеей, даже психиатр был бы здесь бессилен. Под каким бы соусом ни преподнесли мы ему эту мысль, он все равно заподозрит коварство.
– Как же быть?
– В настоящее время я не вижу такого хода, который не был бы расценен как покушение на его реноме!.. Но не надо бывать, что мы имеем дело с Сахновым, а от него, как вы изволили однажды заметить, можно ожидать всего – глупости, между прочим, тоже.
– Мне остается кунктаторство – к этому сводится ваш совет?
– Да, саше сиятельство.
– Пусть так,– сказал я, поняв, что Зарандиа решил выжидать, пока яблоко само созреет. Другого пути и в самом не было видно. – Об этом нужно еще подумать. И прошу не предпринимать ничего без моего согласия.
– Слово честного человека!
Разговор закончился, но Мушни Зарандиа все не уходил, и казалось, погрузился в размышления. Прошло довольно много Времени, прежде чем он поднял голову и посмотрел мне прямо глаза:
– Вы изволили сказать, что об этом нужно еще подумать. бы хотел ясности,– в каком направлении следует думать: только ли в том, чтобы не дать Сахнову возможности предпринять против нас что-либо серьезное, или и в том, чтобы полковнику доверили, скажем, надзор за государственными мельницами или публичными домами?
У нас еще и выбор есть? – Я рассмеялся, так как вопрос Зарандиа выходил далеко за рамки наших возможностей и компетенции.
Смотря по тому, как сложатся обстоятельства, ваше сиятельство.
– Но из чего мы исходим?
– Единственно из интересов империи и престола. Как всегда! Дать Сахнову возможность стать шефом жандармов было бы ошибкой, могущей обернуться трагедией для империи. Это была бы акция, направленная на подрыв государственных интересов. Я убежден в этом, и отвечаю за свои слова только я. Мушни Зарандиа откланялся и покинул кабинет, не дожидаясь моего ответа.
Я вдруг обнаружил, что впервые за долгие годы своей бы – совершенно невольно и незаметно для себя – вступил во взаимоотношения, уязвляющие мое служебное достоинство. И с кем! Со своим подчиненным! И для меня, и для Зарандиа полковник Сахнов был вышестоящим лицом, и лишь только после этого – человеком с определенными достоинствами и недостатками. Всякий тайный поступок или помысел, направленный против него, мог трактоваться как нарушение профессиональной этики, приближающейся по своему смыслу к нарушению присяги. Бесспорно, действия Сахнова заслуживали порицания и осуждения, но для этого необходим был мой или чей-либо письменный рапорт, посланный по соответствующей форме в соответствующие инстанции, которые бы изучили его соблаговолили или не соблаговолили решить это дело.
Я почувствовал, что Мушни Зарандиа намерен бороться против Сахнова средствами, не дозволяемыми субординацией... Моей прямой обязанностью, и при этом безотлагательной, было потребовать от него письменного разъяснения, наложить взыскание если это будет необходимо, и обо всем, что случилось, рапортовать шефу. Так было принято, и ничего другого я не мог ни представить себе, ни допустить. Так я и предполагал поступить, но что-то удерживало меня. То, видимо, рефлектировал я, уже поддался влиянию своего подчиненного и боюсь признать свою вину. Я восстановил в мыслях всю цепь взаимоотношений Сахнова и Зарандиа, вспомнил все свои беседы с Мушни; нет, я не подстрекал его к действиям против Сахнова, не давал толчка, даже скрытого, я просил лишь задуматься о том, не угрожает ли нам что-либо... Только это и было, но не находил я в себе желания воздать Зарандиа по заслугам.
...А не мог бы он (моя мысль потекла вдруг по другому руслу) воспользоваться нашей последней беседой против меня? Мог! Стоило ему подать министру, шефу или самому Сахнову рапорт – и мне пришлось бы доказывать, что меня вовсе не втянули в грязную историю. Я взялся было за перо, но не смог вывести и строки; мало того, только сейчас, наедине с пером и бумагой, я понял окончательно, что не предприму против Зарандиа и шага, ибо не хочу этого! И это был уже компромисс. Один из важнейших стереотипов моего понимания служебного долга лопнул как мыльный пузырь – у меня на глазах и без малейшего моего сопротивления. Видимо, тогда впервые возникла трещина в моем сознании и в моих представлениях о духовных ценностях.
Почему?
Я долго размышлял над этим. Сахнов никогда не был мне страшен. Мой вес и мои заслуги надежно защищали меня. К тому же я был состоятельным человеком, и отставка не выбрасывала меня из жизни. Я попал под влияние Зарандиа? Говорю уверенно: я весьма почитал этого человека, но настороженное отношение к нему никогда не исчезало во мне. Не оставалось сомнения: стереотип, о котором я говорил, прекратил свое действие...
Точи Микашавриа
В ту пору, когда я ушел в абраги, другие замирялись с правительством и возвращались к семьям. У меня в абрагах ходи ли два двоюродных брата со стороны матери – оба Чантуриа, и я укрылся у них. Мне шел тогда пятнадцатый год. Почему мне пришлось стать абрагом, я уже рассказывал, повторять не буду.
В тот год снова подался в абраги и Дата Туташхиа. При шел он в Мухурские горы, нашел нас... Я говорю, конечно, о своих двоюродных братьях, на меня смотрели еще как на дитя, какие у него со мной дела? Меня и отослали – за чем, не помню, а сами наговорились всласть, и когда я вернулся, Даты уже не было. Только много позже я узнал, о чем они говорили и но чему он вернулся в абраги. Дата им сказал, моим двоюродным братьям: «По каким дорогам ходите, где укрываетесь и что делаете, я знать не знаю. И знать не хочу. Но если что с вами случится, не моих рук дело. Так и запомните».
Леса в Мухурских горах такие – сотня абрагов укроется и знать друг о друге не будут. Уходить нам оттуда ни к чему. И Дата Туташхиа не уходил – было у него какое-то дело. Может быть, ждал кого?.. Мы редко попадались друг другу на глаза, да и то издали. Так и жили.
Быть абрагом, даже если нет на тебя облавы и место приглядел такое, что тебя не достать, все равно трудно. Убивает безделье. Сил нет, как оно осточертевает... Вот от этого абраг другой раз и теряет осторожность и попадает в капкан. Моим двоюродным братьям было полегче – все-таки взрослые. А как мне, мальчишке, усидеть на одном месте? Я и мотался туда-сюда. Все горы и скалы облазил, все леса прочесал. Деревья, овражки, пещеры наизусть знал.
Была там одна полянка. Вокруг холмы. Тихое-претихое было место. На полянке стоял когда-то дом, и жил в этом доме человек по имени Буху. Рассказывали, убил он брата. Случайно. Как получилось, и сам не знал. Вернулся после тюрьмы, в деревне жить не стал, а облюбовал эту одинокую поляну и поселился здесь до конца своих дней. От дома следов не осталось, а место с тех пор так и зовется – поляной Буху. Вода была далеко, и Буху вырыл колодец. Над колодцем поставил хибарку, входи, кому надо, двери не было. Колодец был очень глубокий. Крикнешь в него и долго ждешь, пока эхо назад вернется. Когда ноги приносили меня в эти места, я непременно спускался к колодцу и подолгу сидел, представляя, какое у Буху было здесь житье-бытье. Надоест думать, покричу в колодец, послушаю эхо. Вот и забава. Но не думайте, что я лазал по горам и лесам совсем уж без оглядки и опаски. Да и братья не позволили б. До ближайшей деревни было отсюда верст пятнадцать – двадцать. Сюда никто не поднимался, место славилось безлюдьем. Наблюдать и примечать я научился быстро – у ребят живая память. Примятая трава, сломанный сук, сдвинутый камень – все я замечал.