Часовой, слушавший Икаева, давно отстоял положенные два часа, Икаев ушёл с этого места и завалился спать, люди разошлись по землянкам, а смена ему не шла.
В караульной землянке молодой прапорщик в это время препирался с солдатами, наряжая их на смену.
— Седов, уже пять минут одиннадцатого, — говорил он, — вам пора идти на смену Ковалеву.
— Ничаво, господин прапорщик, он постоит ещё, а у меня что-то в грудях болит.
— Панкратов, пойдите тогда вы.
— Так я вам и пошёл, ежели Седова черёд, я ночь стоял. Да чаво, достоит до двенадцати, а там и нам смена. Восьмая рота заступит.
Но пришло двенадцать, а восьмой роты не было. Она тоже не торопилась идти. Там, разинув рты, слушали рассказы Воронкова и не трогались с места. Только в четыре часа сменили Ковалева…
По землянкам были разбросаны в беспорядке противогазы, шинели и патронные сумки. Ружей никто не протирал. В кадке для воды (на случай газовой атаки) воды не было, пакля отсырела, керосин растащили по землянкам и жгли в лампочках, хворост залило водой. Когда ротный командир пришёл и накричал на людей, никто не шевельнулся исполнить его приказания, а когда он уходил, ему вслед раздались свистки и крики, и он отчётливо услышал злобный крик: «Погодите, дождётесь вы Еремеевской ночи!» Страшное значение этих слов было известно старому ротному командиру.
Ротный призвал фельдфебеля.
Фельдфебель, пожилой мужик-крестьянин, запасной солдат, мрачно выслушал жалобы ротного командира и, глядя исподлобья, сказал:
— Ничего, ваше высокоблагородие, не остаётся, как только арестовать прапорщика Икаева и Воронкова. От них вся смута идёт. Солдаты поговаривают, чтобы, значит, арестовать полковника Пастухова и выбрать командиром либо Икаева, либо Воронкова.
— Арестовать Воронкова? Да можно ли? Как будто бы, Полубояринов, права такого нет теперь, — сказал ротный командир.
— По приказу нет права, — отвечал фельдфебель, — а только, если так оставить, хуже будет. Слышно, в Залихватском полку шесть офицеров солдаты убили, и суда не было. Солдат не выдали следователю, так ни с чем и уехал.
Ротный пошёл к Пастухову. Пастухов мрачно сидел в землянке. Дверь была припёрта колом.
— Что же делать? — говорил ротный.
— Пишу рапорт начальнику дивизии о болезни. Завтра сдаю полк. Пусть командует, кто хочет. Днём по окопам пошёл. Хоть бы кто встал. Сидят, семечки лущат, норовят так шелуху плюнуть, чтобы на мою шинель попало. А, каковы стерв…
Пастухов испуганно заглянул в дверь и, вернувшись, сказал шёпотом:
— Денщика боюсь. Сам мне покаялся. Меня, говорит, прапорщик Икаев призывал и приказал за вами, господин полковник, следить и все докладывать ему… Комитеты какие-то будут, вот бумага вышла. Нет. Довольно. Я в лазарет пойду, лягу… Там спокойнее. Переждать надо. Образумятся же люди.
— Пока солнышко взойдёт, роса очи выест, — сказал ротный.
— А что поделаешь? Сидите и молчите. Их сила — их власть. Пусть они и правят.
Ротный послушался совета и засел в землянку, офицеры пугливо жались к нему. Солдат стал страшен.
По солдатским землянкам шёл тихий и озабоченный шёпот. Смысл всех речей, всего происходившего в Петрограде и Луцке был один: война кончена. Надо идти домой, нести в свои хижины давно обещанный мир.
В шестнадцатой роте раздобыли кусок красного полотна, и Воронков выводил на нём крупно чернилами: «Долой войну!». Это знамя революции решено было выставить ночью на ближайшем к неприятелю форту, чтобы неприятель тоже узнал сладости русской революции.
Одиннадцатая рота вечером шла в бригадный резерв, и когда спустилась под гору и вышла на шоссе, ведущее к разорённому господскому дому, где помещался бригадный командир и были землянки резерва, ротный подсчитал ногу и крикнул песенникам:
— Запевай лихую!
Но вместо обычной «Три деревни, два села, восемь девок, один я» запели новую, привезённую Воронковым из Петрограда песню:
Ешь ананасы, рябчика жуй!
Настал твой последний денёчек, буржуй!
На перекличку вечером никто не вышел, и молитву не пели. Тщетно фельдфебели и взводные кричали: «Выходи строиться на перекличку!» Из углов землянок мрачно отвечали: «Ну, будя! Будя! Чего орёте, сказано не пойдём. Правов таких нет, чтобы заставлять молиться. Кто хочет и так помолится».
По углам шептались о том, что как бы не стали в деревнях делить землю без них, и что какая теперь война, когда земли много будет и свобода полная, ни господ, ни Царя.
Медленно и тяжело, как мельничные жернова, ворочались мозги солдат и никак не могли переварить случившегося. Обычно в таких случаях солдат обращался за разъяснением к офицеру, но теперь оказывалось, что офицеру верить нельзя.
— Слышь, товарищи, — говорилось по землянкам, — Воронков сказывал, что, когда, значит, народ решился сам захватить власть в свои руки и солдаты пошли к Думе, офицеры не пошли с ними. Их насильно вытаскивали с квартир, а кого и убили…
— Известно… Господа! Они завсегда против народа были. У них один совет — дисциплина, и чтобы честь отдавать, и чтобы за всякую провинность в морду!
— Н-н-да! Это точно.
— Мало кровушки они нашей попили, попить хотят и ещё.
— Ничего, как бы мы ихней не попробовали. Наше время не уйдёт. Будет им Еремеевская ночь!
Кое-где вполголоса разучивали рабочую марсельезу.
19 марта в 204-й дивизии был назначен большой митинг. Дивизия должна была избрать делегатов для доклада Временному правительству о своих пожеланиях и принесения поздравления по случаю революции. На митинге были офицеры и представители полков корпуса.
Саблин пошёл на этот митинг, чтобы руководить им и присмотреться к настроениям солдат.
При его входе в большую землянку — церковь и манеж 805-го полка, все встали и затихли. Оказалось, что уже до него кто-то руководил солдатами. Им объяснили, что должен быть выбран председатель, президиум и секретарь. В председатели, как чуждая старому режиму, была предложена заведующая корпусной летучкой городского союза женщина-врач Софья Львовна Гордон — красивая полная еврейка, давно неравнодушная к Саблину. В президиум были избраны офицеры и заслуженные унтер-офицеры, в большинстве Георгиевские кавалеры. По предложению Софьи Львовны, Саблину было предложено принять почётное председательствование, что было принято единогласно, и его сейчас же усадили рядом с Софьей Львовной.
— На повестке дня, — начала Софья Львовна (кем была составлена эта повестка дня, Саблин не знал, и, когда спросил, ему сказали, что командиром 819-го полка, молодым офицером генерального штаба). — На повестке дня значится: избрание делегата и его товарища для посылки в Петроград и сообщение им ответов дивизий по следующим вопросам: устройство Российского государства, отношение к войне, воинская дисциплина, решение вопросов о земле… для доклада Временному правительству.
— И совету солдатских и рабочих депутатов, — раздался голос с места.
— Товарищи! Прошу с мест не говорить, — сказала Софья Львовна, — полагаю, что нам надо начать с избрания делегатов для того, чтобы, слушая то, что будет здесь говориться, они могли бы записать, что нужно. Избрание должно быть сделано закрытой баллотировкой, поданием записок. Но для того, чтобы нам не разойтись во мнениях и более или менее единогласно избрать делегата, я предлагаю назвать тех, кого вы считали бы достойными быть выразителями мнений дивизии.
Наступила тишина.
— Генерала Саблина, — сказал вставая прапорщик, произведённый из фельдфебелей, с четырьмя Георгиевскими крестами на груди. — Как, значит, генерал Саблин, всё одно как отец нам, заслуженный генерал и Георгиевский кавалер и знает нужды наши, и заботится о нас…
— Просим, просим! — раздались голоса.
— Не надо генералов. Своего изберём!
— Товарищи, — раздался возбуждённый голос Воронкова, — мы только что освободились от гнёта проклятого царизма, а, между прочим, мы видим на погонах у генерала вензеля как будто самодержавного Государя. Теперь Николашка…
— Молчать, — крикнул Саблин, — не сметь так говорить про Государя! Государя нет, но оскорблять его память я не позволю!
— Товарищи, вы видите… — сказал, отходя, с позеленевшим лицом, Воронков.
— Воронков, вы не правы, — крикнул с места Верцинский.
— Генерала Саблина и подполковника Козлова, как оба егорьевские кавалеры, — сказал снова прапорщик.
— Георгиевские кресты тут ни при чём, — крикнул кто-то с места.
— Прапорщика Осетрова!
— Капитана Верцинского!