Вспомнив все подробности того конечного объяснения с Янгой, увидев, как въяве, ее большие и грустные глаза, Василий почувствовал вдруг, что не может, не имеет права рассказывать об этом даже брату. И он промолвил лишь.
— Понимаешь, Юрик, меня же принудил Витовт, разве бы я по собственной воле стал венчаться…
— Да при чем тут ты! — вскинулся по-мальчишески нетерпеливо Юрик, но тут же и осекся, вспыхнул всем своим конопатым лицом. Василий не мог этого не заметить, Юрик и сам понял, что скрытничать напрасно, не поверит уж брат притворству, признался с разоружающим простодушием: — Да, да, люба мне Янга, давно еще, и ты сам об этом небось догадывался… — И добавил с коротким смешком, в котором можно было слышать горечь и безнадежность: — Но ты, конечно же, не дашь мне благословения, нет, не да-а-ашь…
Юрик набычился, умолк, Василий подумал, что брат ищет возможность закончить разговор безболезненно для своего самолюбия, даже хотел ему помочь в этом, сменить как-то тему, но он ошибся.
Преодолев минутное замешательство, Юрик вскинул голову, во взгляде его были вызов, прямота и строгость:
— А знаешь ли ты, как Янга смогла живой остаться?.. Тогда, в Тохтамышево разграбление Москвы?
Василий даже чуть растерялся.
— Нет, но я не думал, мало ли как — в лесу хоронилась, в плену была, может статься.
— Вот это так сказанул «В плену». И тебе, значит, все равно, где она была?
— Не все равно, однако, — Василий сам не заметил, как перешел на оправдывающийся тон, — а ты что, знаешь точно?
— Никто не знает, а она скрывает Тут какая-то тайна. Но я розыск проведу, я не я буду! — И чтобы пресечь возможные вопросы и уточнения, сам резко сменил разговор. — Поговаривают знатные бояре, не поспешил ли ты призвать на кафедру московскую митрополита Киприана?
— Нет, не поспешил, нет.
— Но знаешь ведь, отец его не жаловал.
— А я жалую! — В голосе Василия появились властные нотки, — Хватит смуты церковной, тринадцать лет уж идет она…
Три-над-цать? Неужели так долго? А я и не думал, я и не знал — Юрик признавался с такой трогательной растерянностью и покорностью, что показался Василию на миг тем маленьким братишкой, который когда-то нечаянно сломал его боевой лук и вот так же покаянно склонил голову, готов был принять любое наказание. Но только один миг это и было, потому что в следующий Василий заметил, как еле уловимая усмешка скользнула по тонким губам Юрика. — Хотя каждому свое… На то ты и великий князь, чтобы смутами заниматься. Не забывай только Божьи слова о том, что кому много дано, с того много, и взыщется.
Василий никак не отозвался на это, он узнавал и не узнавал брата, пытался вспомнить, каким сам был в четырнадцать лет, и всяко выходило, что был иным, и тут же и причину обозначил: Юрик в отца пошел, а Василий больше материнских качеств унаследовал. Вспомнив о матери, ощутил в сердце еще более острое беспокойство, но Юрику говорить о нем не стал млад еще, не поймет как надо…
3
В том самом монастыре, в который водил Василия отец Сергий, в стенах Николы Старого зародился — случайно или злонамеренно — слушок, чернивший великую княгиню. Сначала Василию донесли о нем его видки и послухи. Судачили меж собой монастырские чернецы, что испокон века так велось, что вдовы великих князей — Ульяна, супруга Ивана Калиты, и Марья, рано овдовевшая жена Симеона Гордого, постригались в обитель, а Евдокия Дмитриевна не захотела этого сделать, в миру осталась[2]. Осуждали, что носит одежды светлые, украшенные бисером, является везде с лицом веселым неприличествующим вдове.
Василий знал, как занята сейчас мать строительством храма в память о Куликовской битве, как много заботится о воспитании детей своих малолетних, и не осуждал ее нежелания переходить из великокняжеского терема в тихую келью, понимая, что мать поступает по негласному завету супруга своего, не принявшего перед смертью схимы.
Хлопнула входная дверь. Мать, возвращавшаяся из храма после вечерней службы, прошла через сенцы в свою опочивальню. На ней поверх шелкового летника, застегнутого до горла, с рукавами, украшенными у запястий шитьем золота и жемчуга, была накинута отороченная соболем душегрея, голова прикрыта яркой шалью, на ногах ладно сидели сафьяновые сапожки, расписанные жар-птицами.
Только побледнела за последнее время княгиня, осунулась лицом. Василий поспешил было за ней, но остановился. Сердце тяжело повернулось у него в груди. Опять вопила великая княгиня, тонкий голос вился бесконечной жалобой, слезной неизбывной печалью «Звери земные на ложа свои идут, и птицы небесные к гнездам летят, ты же, государь, от дома своего не красно отходишь. Кому уподоблюсь аз уединенная? Вдовья ведь беда горчее горечи всех людей».
Стиснув зубы, Василий толкнул дверь в палату матери.
Он давно уж не бывал здесь Смотрел, как внове, на огромный персидский ковер, которым была отгорожена пазуха — углубление в стене, где стояла кровать, на большую, во весь правый угол божницу с иконами византийского и суздальского письма, выложенными жемчугом, золотой и серебряной кузнью, с ризами, вышитыми собственноручно великой княгиней. Возле двери стояла широкая турецкая софа с прислоном и подушками из рытого бархата, с подножием из рысьей шкуры. В середине палаты расстилалась еще одна шкура, медвежья, — эту Василий помнил с детства, даже все крючковатые когти на распластанных лапах не раз пересчитывал и с безобидной медвежьей головой играл, пытаясь представить себе, каким был этот зверь, когда убил его отец на охоте вскоре после своей свадьбы в Коломне. Сейчас подивился только: как берегла, стало быть, этот подарок мать, раз уцелела шкура после стольких пожаров и разоров!
Княгиня окинула сына сухим летучим взглядом, позвонила в серебряный колоколец, висевший сбоку от пазухи, сказала вошедшей постельничной боярыне:
— Запри дверь из сеней и сама стой там, пока я тебя не позову.
Боярыня поклонилась и исчезла так же бесшумно, как и появилась в палате.
Мать молча и скорбно глядела на старшего. Пригож собой и строг характером, Бог даст, будет справедлив и умен у правила княжеского. Будет ли счастлив?.. Как хотелось бы! Уже в младых летах многое вынес, но ведь не на счастье, а на терпение и труды приходим мы в этот мир. Многое видел и узнал в странствиях своих бесприютных, значит, будет тверд в решениях и неспешен в суждениях, как подобает мужу, а не отроку. Княгиня потянулась погладить огрубевшие, обострившиеся черты сына. Он сам склонился к ней, давнее, детское выражение мелькнуло в его лице, — и отпрянул, точно как отец отпрянул при прощании, уходя в поход на Мамая. Княгиня сглотнула горячий комок в горле Сын увидел багрово-черный шрам, пронятый железной цепью, на которой держалась ее власяница. Вот оно что! Мать втайне истязает себя… Евдокия Дмитриевна свела на горле ворот накинутого на плечи мехового шушуна, улыбнулась через силу:
— Только после моей смерти раскроется эта тайна, а я буду освобождена от бремени злоречия. Не монахиню, но великую княгиню, дело мужа продолжающую, должны видеть во мне все люди, и знатные и мизинные, ведь наказал мой государь в духовной своей: «Живите заодин и мать слушайтесь во всем, не выступайте из воли ее ни в чем».
— Пожалей себя, — попросил он несмело, — Не убивайся так. Не должно.
— Нет, должно! Мы все — Донские и не вправе свою гордость хоть чем унизить! Дмитрий Иванович и при жизни не боялся людских клевет и суда потомков не устрашился, отказавшись принять схиму. Надо уметь быть достойными великого и памяти его.
— Но в греческом монастыре… — осторожно начал Василий, однако мать оборвала его:
— Не трог их, какой они мерой меряют, такой и им будет отмеряно. — Она с трудом передохнула, опустилась на лавку. — В длительности бытия не человек гонит случаи и события, но время. А человеку надо успевать за временем, постигать его. Ты млад, но ты — великий князь всея Руси: моим словам внемли, а время всякой вещи сам распознавай. Сила государя — не только рать и меч, но и мысль мудрая, в тишине продуманная и всякой хитростью измечтанная. Отче Сергий приезжал утром, не застал тебя. Сказал, что в Симонов монастырь поедет, там будет до Крещения. Тебя звал к себе, увещевал мир взять с Владимиром Андреевичем… Очень кручинился первоигумен из-за вашего нелюбья. Ну, иди с миром. — Она перекрестила его. — Господь да хранит тебя в любви своей!
На скользком, заледенелом крыльце его перехватил Юрик. Как-то говорил Василий матери, что брат в последние дни сильно повзрослел и поумнел. Тот слышал разговор, сразу стал вести себя самоувереннее и тщеславнее. А после разговора о Янге вовсе зачванился, обо всем стал свое суждение иметь, лез то и дело с советами к Василию. И сейчас вид очень самовластный напустил на себя, объявил:
— Дурная молва в свете о нашей матери идет.