Ознакомительная версия.
Военный комиссар Житор, расположившись за столом в тёплой горнице пятистенки, приступил к дознанию. У Зиновия Силыча длинный заострённый подбородок, за углами тонкогубого рта изламываются пучки резких морщинок, подрубленные усики разделены выбритой ложбинкой от носа к верхней губе. По левую руку на столе — пачка большевицких газет, листок из школьной тетради, подточенный карандаш, торчащий из ребристого латунного футлярчика. По правую руку лежит, тускло поблескивая воронёной сталью, револьвер.
Перед столом встал, вытянувшись, руки за спиной, только что приведённый молодой болезненного вида казак. Зиновий Силыч без интереса обронил:
— Шашка у тебя есть?
— Так точно!
— Но ты ею наших товарищей не сёк?
— Никак нет! — лоб казака едва приметно увлажнился.
Комиссар с улыбочкой едко взглянул на хозяина избы, замершего у порога горницы:
— Подойдите сюда. Как ваша фамилия?
Тот испуганно сказал, и Житор медленно записал фамилию на листке сверху. Станичник следил за процедурой, вытаращив глаза и приоткрыв рот.
— Он, — указывая карандашом на хозяина, адресовался комиссар к молодому, — рубил?
— Он? Не-е. Никак нет!
Зиновий Силыч, бросив пристально-цепкий взгляд на того и другого, раздельно проговорил:
— Покажете честность — советская власть вас простит. Станете упорствовать, а кто-то на вас укажет: «Рубил! Стрелял!» — расстреляем!
Хозяин поднял на комиссара глаза и тут же опустил.
— Видите, оно как, сударь-товарищ… на меня — могёт так выдти — могут сказать: рубил! А я не рубил ни в коем разе, у меня в руках шашки не было, я только стукнул…
— Топором?
— Упаси Бог! Палкой.
Тонкие губы Житора чуть покривились:
— С какой радости вы стукнули палкой обезоруженного, — сделав паузу, повысил голос, — взятого вашими под конвой человека?
Казак, потупившись, стоял недвижно.
— Да уж больно он заорал супротив души. Заелись, орёт, землёй, а мы её с иногородними разделим! А откуда же у меня лишняя земля, сударь-товарищ? У меня…
— Хватит! — перебил комиссар.
Лицо хозяина сморщилось, как от позыва чихнуть, он куснул с хрустом руку и вдруг прилёг грудью на стол, зашептал комиссару:
— Он не рубил… а как один ваш спрятался за кладку кизяка, он его нашёл и вывел. Решил, грит, с оружьем чужое отнимать — умей и ответить!
Молодой казак воскликнул изменившимся странно высоким голосом:
— Благодарствую, Федосеич! О-о-ох, спасибо! — и заперхал, в груди захрипело с присвистом.
Федосеич отошёл от стола, рухнул на колени и поклонился молодому, звучно приложившись лбом к полу:
— Прости-и! У меня дети, а ты один, у тя — чахотка, век твой всё одно…
Казак, вздрогнув, отклонился назад, словно размахиваясь верхом туловища, и яростно плюнул в застывшего на коленях. Комиссар брезгливо взмахнул рукой: красногвардейцы с винтовками вывели обоих.
Допрошенных отводили в угол двора к овчарне и оставляли там ждать под охраной пары дюжин отрядников, что грызли семечки и дымили козьими ножками. Вооружённые люди стояли с зудом готовности вокруг крыльца пятистенки, толпились в сенной комнате, куда долетал мерный, с неслабеющей лёгкой ехидцей голос комиссара. Вчерашний перронный носильщик Будюхин, будучи при нём за денщика (звался вестовым), позаботился, чтобы Зиновий Силыч, не прерывая допросов, поел вынутого из печи супа с бараниной. Будюхин осторожно понёс и поставил на стол чашку круто заваренного чаю.
Перед Зиновием Силычем предстал заросший буйной бородой станичник: вполне примешь за пожилого, но выдают молодые глаза, гладкий чистый лоб. Его спросили: размахивал ли он шашкой лишь ради веселья души или, случаем, и порубливал безоружных? Он невыразительно буркнул:
— Ну.
— Признаётесь, что рубили насмерть наших товарищей?
— Ну!
Зиновий Силыч приостановил дыхание, чувствуя себя как бы в тупике; отхлебнул чаю, обжёгся и вскричал:
— Ну, хорошо! Ну, надо же и объяснить… — повторил за казаком «ну», не заметив этого. Было неуютно от ощущения некой недостаточности, что портила всё дело. Схватил газету, расправил: — Съезд советов, он проходил в Оренбурге, постановил… Слушайте! «Ввести на хлеб твёрдые цены, в кратчайший срок организовать при волостных советах продотряды, не останавливаться ни перед какими мерами для обеспечения хлебом трудящихся…»
Обескуражила мысль: кому он читает? Это же тупица, недоумок! Зиновий Силыч оставил газету и, положив правую руку на револьвер, проговорил с деланно равнодушной суровостью:
— Убью на месте…
Казак смотрел с холодным презрением, и комиссар закричал:
— Увести-и! Следующего!
Этот оказался таким же бородачём, а сложением так и покрепче. Житор, держа обеими руками газету, смерил его взглядом исподлобья.
— За нами вся рабоче-крестьянская Россия! В каждом номере печатается, что трудовое казачество тоже за нас. Сказано — читаю: «Казаки нескольких станиц собрались и решили добровольно сдать советской власти четыреста пудов…»
Станичник громко хмыкнул, обнажив белые здоровые зубы, бросил с упорно-глубокой ненавистью:
— Ваши газетки смердят!
Когда его вывели, заглянул батрак, пояснил:
— Очень регилиёзные! Окромя себя, никому из своей кружки воды не дадут — староверы.
Зиновий Силыч, люто злой, пил чай мелкими частыми глотками и молчал. Батрак сообщил:
— Самый-то богатей Кокшаров, известный враг, сбежал.
— Что-оо?! Давно-о?
— Люди грят: не боле, как недавно. В санях с бабой и с дочерьми.
Комиссар бросился из горницы и стал жестоко, с обидными словечками разносить своих за то, что упустили беглеца. Бывший улан большевик Маракин заметил: полями сейчас не уехать; снег подтаял — лошади увязнут. А по дорогам у саней нынче ход нешибкий: пожалуй, можно догнать… Вскоре из станицы пустились намётом три разъезда, из-под копыт летели ошмётки грязи и мокрого сбившегося в диски снега.
Зиновий Силыч, страстный чаёвник, предавался своей слабости, и когда бывал доволен, и когда злобился. Он успел напиться чаю, по выражению Будюхина, «до горла», как, вбежав, доложили — богатей настигнут. Житор сидел за столом обильно вспотевший, волосы стали словно мыльные. Помощники стояли, ожидая. Выдерживая их в положении молчаливого почтения, он принялся причёсываться: на волосах после гребня оставались влажные борозды.
— Поглядим его хозяйство! — Встал, вдел руки в рукава поданной Будюхиным шинели.
К прошлому урожаю Кокшаров поставил новый амбар взамен старого подгнившего. Пересекая двор, Житор посматривал на прочную постройку и нехорошо улыбался. Позади шёл хозяин, сопровождаемый отрядниками, что держали винтовки наперевес. Он вдруг забежал вперёд и встал в распахнутых дверях амбара — немолодой, в самотканых штанах, в изрядно поистёртом нагольном полушубке. Комиссар посерьёзнел, спрашивая:
— Всегда одеваетесь под бедняка?
— Одет, как привычен! Беднее других я не был, но и в богачи не вышел, — казак уведомил с кажущимся безразличием: — У меня пятьдесят две десятины земли.
Житор со звенящей злостью произнёс:
— Мало? А в средней полосе мужик при пяти десятинах — счастливец!
Кокшаров хотел ответить, но тут батрак, быстро толкнув его, проскочил в амбар, устремился к сусекам.
— Вот он — хлебушек отборный! И это не богачество?
Хозяин ринулся за ним, с размаху треснул кулаком по затылку, схватив за волосы, развернул к себе, сжал горло:
— Я тя, х…ету, сроду не нанимал! Что затрагиваешь?
Батрак выкрикнул во всю силу лёгких: — А-ааа! — и захрипел. Красные ударами прикладов свалили казака. Когда он поднялся с окровавленной головой, его схватили за плечи; комиссар указал на батрака, что уже жадно рылся в россыпи зерна:
— В первую очередь ему будет уделено от твоей земли!
Кокшаров вмиг выдрался из полушубка, оставив его в руках отрядников, протянул руки к лицу Житора, ухватил за ухо. Маракин, дюжий сноровистый кавалерист, взмахнул шашкой: лезвие рассекло локтевой сустав — казак вскинулся всем телом, стал заваливаться… Маракин рубнул вторично — рука ниже локтя отделилась, из культи густо ударила кровь.
Комиссар, прижимая ладонью едва не оторванное ухо, приказал перетянуть жгутом культю упавшего в беспамятстве. Один из красногвардейцев, трогая носком ботинка отсечённую руку, спросил:
— А это куда?
Зиновий Силыч повторил как бы в изумлении:
— Куда это? Родным отдать!
Жена Кокшарова сама не своя стояла во дворе у саней; с нею дочери — лет шестнадцати и лет десяти. Что произошло в амбаре — не видели. Батрак разгорячённо подбежал, протянул казачке синевато-серую отрубленную руку мужа, осклабился:
— Отпойте и упокойте!
Воздух резнули жуткий вопль и истошный детский плач.
Ознакомительная версия.