– Хватит плодиться! Этак-то, гляди, ребят у тебя станет намного более, нежели у меня орденов на мундире…
В 1833 году Хомутов стал командовать лейб-гвардии гусарами, и в полку не могли нахвалиться добрым начальником. Служилось при нем легко и весело. Под началом Хомутова состоял не только поэт Лермонтов, но и сородичи его – Столыпины, в том числе и знаменитый “Монго”, который выдрессировал свою собаку, чтобы во время кавалерийских учений выбегала на плац, хватая лошадь Хомутова за хвост, отчего бедный командир полка и прекращал муштровку.
– Монго! – кричал Хомутов со вздыбленной лошади. – Я ведь догадываюсь, что вы затем и завели себе эту псину, чтобы я не утомлял вас учением…
Конечно, каждый гусар оставался гусаром, и в полку Хомутова, как писал современник, “было много любителей большой карточной игры и гомерических попоек с огнями, музыкой, женщинами и пляской”.
Не хочешь, да вспомнишь Дениса Давыдова – певца крылатой гусарской лихости:
На затылке кивера,
доломаны до колена,
сабли, шашки у бедра,
а диваном – кипа сена…
Но едва проглянет день,
каждый по полю порхает.
Кивер зверски набекрень,
ментик с вихрями играет…
Нотаций свыше Хомутов не принимал:
– А что вы хотели? Гусар всегда остается гусаром… Такая покладистость командира службе не мешала, а, кажется, даже делала ее привлекательной. Михаил Григорьевич, бывало, назначал выездку лошадей, но офицеры говорили, что завтра им надобно сидеть не в седлах, а в партере театра, ибо в Санкт-Петербурге ставится опера “Фенелла”.
– Бог с ней, с выездкой, – соглашался Хомутов, – я бы вас первый перестал уважать, ежели б вы не прослушали “Фенеллу”.
Так служили гусары, и никто в России не сомневался в лихой боеспособности гвардейских гусар. Именно из рядов Гусарского полка Лермонтов бросил в лицо Дантесу и обществу свои знаменитые стихи, а Хомутов, прослушав их, сказал:
– Не сиди сейчас Дантес под арестом, он по всем правилам благородства должен бы вызвать Лермонтова на дуэль, как вызвал его наш Пушкин, но… где уж ему!
“Где уж…”. Офицеры Хомутова, побывав на военном суде, который разбирал дело Дантеса, так обрисовали его поведение:
– Бульварная сволочь со смазливой мордочкой и бойким говором бабника. Сначала-то он, решив, что его засекут где-либо впотьмах нагайками, так растерялся, что бледнел и дрожал как осиновый листочек. А когда понял, что Россия его в живых оставит, так захорохорился и даже имел наглость заявить, что таких поэтов, как Пушкин, в Париже у них с дюжину сыщется… Дать бы ему хорошую плюху за нахальство, с каким он оплевал хлеб да соль русские!
Однажды Николай I пожелал говорить с Хомутовым:
– Слышал ли, что донской атаман Власов хворать стал, да и как не болеть старику, ежели в одной только атаке под Гроховом он сразу семь ран получил! Думаю, чтобы помочь атаману, надобно ехать тебе на Дон… начальником штаба Войска Донского.
Наверное, именно тогда, ощутив близость разлуки с любимым командиром, офицеры и заказали Клюндеру галерею своих акварельных портретов, чтобы поднести их на память Михаилу Григорьевичу. Странная судьба у этой “хомутовской” коллекции, из которой наши историки привыкли репродуцировать один только портрет М. Ю. Лермонтова, а его приятелей забыли. Теперь хватились собирать всю галерею сослуживцев поэта, но она оказалась уже разрозненной, рассыпанной по разным хранилищам, словно колода карт, сгоряча брошенная под стол неудачливым игроком… Теперь собирать надобно!
Летом 1839 года Хомутов уже был в Новочеркасске, этой давней столице Войска Донского, произведенный в чин генерал-лейтенанта. Стареющий атаман Максим Власов, рубака славный, встретил царскосельского гусара настороженно:
– Ты чо прикатил сюды-тко? – спросил мужик.
– Руководить штабом твоим, Максим Григорьевич.
– Иль я доверие потерял? А и-де жинка твоя?
– За мной едет. С детьми. Вскоре явится.
– Та-а-ак. Значит, не на день тихий Дон навестил, решил тута обосноваться. Ну-к, ладно. А что говорил тебе царь, напутствуя в края наши забвенные?
– Соизволил вспомнить свое пребывание у вас в тридцать седьмом году, когда он желал видеть казака на лошади – как центавра древности, но казаки, сказал он мне, на мужиков боле похожи, и лошади-то у вас мужичьи, годные лишь для пахоты.
– Эх, милый мой! – вздохнул атаман Власов. – Царю центавры на Дону снятся, а вить нам, казачью, и пахать надобно… не баб же своих нам в плуги впрягать!
Здесь был совсем иной мир, совсем другая кавалерия, чисто народная, и сановный Санкт-Петербург видел этот мир иначе, совсем не таким, каким он предстал перед взором гусара. Тут я скажу читателю сразу, чтобы не отягощать финал своего рассказа утомительным послесловием. Михаил Григорьевич был человеком образованным, житейски опытным (недаром же Пушкин называл его своим “ментором”), но Хомутов сочинил массу казенных бумаг, погребенных ныне в архивах, сам же он в литературу, кажется, не стремился. Зато окружение его было литературным. Его двоюродный брат-слепец Иван Козлов был поэтом, из-за любви к нему так и засохла в девичестве сестрица Аня, оставившая нам, читатель, страницы чудесных воспоминаний, а брат Сергей Хомутов, тоже из пажей и тоже участник войны 1812 года, рано вышел в отставку по болезни и с 1827 года вроде бы прозябал в ярославской деревушке Лытарево, прикованный к креслу, занимаясь воспитанием детей и бездомных сирот. Но в 1869 году русская публика прочла его “Дневник свитского офицера”, в кoтopoм Сергей Хомутов описал поход русской армии в 1813 году, избавивший Россию от диктатуры Наполеона, но Европа так и не сказала “спасибо” русскому солдату за свое освобождение…
Ладно, читатель. Вот мы и в Новочеркасске…
В сложной русской истории вопрос о донском казачестве выглядел архисложным. Тихий Дон столетиями славился разбойниками и смутами, но, оставив эти “шалости” (как писалось в старину), донцы были и ретивыми защитниками Русского государства. Столицей мятежного Дона издревле был не город, а лишь станица Черкасская, отчего и казаков прозвали “черкасами” (отсюда и сорт мяса от скота, гонимого на Русь с юга, именовался “черкасским”). Черкасск, каждую весну затопляемый половодьем, очень долго оставался столицей, пока атаман Платов не сыскал место для новой, и старая осталась догнивать под названием Старочеркасск, а новый город стал именоваться Новочеркасском.
Новочеркасск выглядел большою несуразной деревней, строенной на возвышенном солнцепеке, сжатой мелководными речками – Аксаем и Тузловой, которые поили жителей скверной водою. От воды или от чего-либо другого город навещали всякие хвори, детская же смертность была очень высокой, а больниц и аптек казаки не имели. Зато вот рыбы тут было – хоть завались, а в шипучем цимлянском вине донцы-молодцы трезво усматривали хорошую замену французскому шампанскому. Убогость жизни бросалась в глаза: ни тебе гимназий, ни тебе училищ, тихий Дон не ведал газет, редко можно было усмотреть книгу в руках казака, а молодежь, ищущая образования, покидала родину, уезжая в Казань или Саратов, где можно было учиться…
Когда Хомутов покидал Петербург, в столице говорили, что он бежит от долгов, и это отчасти было справедливо, ибо на его рязанском имении Белоомут лежал почти миллионный начет, о чем на Дону вскоре узнали, рассуждая: “Гляди, и года не минует, как энтот генералище от долгов избавится…”.
– Долгов накошелял я немало, сие верно, – не возражал Хомутов. – Но не за тем же Петербург променял я на казачью столицу, чтобы казаков на Дону грабить.
Екатерина Михайловна, наряженная по столичной моде, приехала в Новочеркасск, дабы “царствовать”, но муж разместил семью в одноэтажном домишке, входные пороги которого были вровень с землей, что было непривычно балованной женщине.
– Мишель, обо мне и детях подумал ли? – с обидой говорила жена. – Нельзя ли пристойнее снять квартиру?
– Нельзя, – отвечал муж. – Пусть все видят, что живем скромно, и пока не отстрою для других нужное, о себе думать я никогда не стану… Терпи, атаманшей станешь!
Атаман Власов, коренной “черкас”, на всех приезжих посматривал косо, а уж Хомутова и подавно не жаловал.
– Надо бы улицы замостить, – не раз говорил ему Хомутов, отряхивая мундир от немыслимой пылищи.
– А здеся тебе не Париж, – мудрейше ответствовал атаман. – На жидкий понос казаки наши, да, жалятся, а на пыль родную жалоб шло не поступало…
Посреди нелепого города, среди казачьих хибар и потоков грязи, стекавших с горы, нелепо возвышалась громадина строящегося собора, который, по планам, должен был занимать третье или четвертое место в Европе по высоте; заложенный еще до нашествия Наполеона, собор делался и уже не раз переделывался. Никто не верил, что его подведут под купол.