«Еще совсем недавно девки и бабы вместе с мужиками в бане мылись, — думает Пешков. — А нынче моя Наська прыскает в ладошку, когда про это слышит. Да оно и верно. Бани-то, они вон день-деньской дымят — все приезжие в них парятся».
— Ваське Эпову, слышь-ка, — говорит Мандрика, — жребий выпал на Амур переселяться.
— Я бы не хворал, тоже своей охотой поехал бы, — отзывается Пешков.
— А я не… — раздумывает вслух Мандрика. — Ты поимей в виду: переезжать, значит, все хозяйство порушить.
— Так-то оно так. Да какое у нас хозяйство! А там получишь пятнадцать рублей пособия да двухгодичное содержание, положенное полевому казаку… А места на Амуре прадедовские, нашенские впусте лежат.
Мандрика молчит, только сопит пустой трубочкой, замолкает и Пешков, и оба вспоминают, как еще зимой читали и растолковывали в станице распоряжение генерал-губернатора: вызвать охотников к переселению. Будут даны тем охотникам паромы и баржи для сплава. Обещал губернатор дома в новых местах срубить. Лес, из которого собьют паромы, тоже сулил переселенцам отдать. Всем домочадцам назначен провиант половинный к казачьему, тоже на два года. Только переселяйтесь, казаки! Однако охотников оказалось немного. И вот уже весной тянули казаки жребий — кому ехать.
Мандрика смотрит на улицу, которая сбегает в сторону Амура, туда, где сливаются Шилка и Аргунь и начинается путь в далекие края, к самому морю-океану, и замечает мальчишку. Казачонок нехотя, еле переставляя ноги, плетется по разъезженной дороге.
— Семка! — кричит Мандрика. — Поди, голубь, сюда.
Семка, соседский мальчишка, боком подвигается к старикам и останавливается в почтительном отдалении.
— Из школы бредешь? — любопытствует Мандрика.
— Ну, — подтверждает Семка.
— Пороли нонче?
— Малость, — тупится Семка.
— Орал, поди? — подмаргивая, спрашивает Пешков. Семка многозначительно молчит.
— За что же пороли?
— Географию недоучил…
— Какой же тебе урок был? Ну-ка, скажи нам с дедом.
Семка с готовностью откашливается и скороговоркой бубнит:
— Страница пятая. Взглянувши пристально на плоскошарие, легко заметить, что материки с островами не разбросаны напопад, но представляют некоторую симметрию, позволяющую разделить все земли земного шара на четыре света: Первый — Новый свет или образцовый, который нам представляет Америку. Второй — Центральный или Европейско-Африканский. Третий — Восточный или Азиатско-Австралийский. Четвертый свет — Океанический, который, хотя и состоит из островов, но при тщательном наблюдении может быть подведен под общую мерку… — Выпалив все это, Семка втянул воздух и замолк.
— Ну, ин ладно, — сказал Мандрика. — Знатно чешешь. Чего ж, такого грамотея пороли?
— Я дальше не выучил, а урок задавали на целую страницу.
— Ну-ну, — щурит в улыбке слезящиеся глаза Пешков. — А в Амур ты, Семушка, хочешь?
— Хочу! — восклицает Семка и, топнув ногой, видно представив под собой доброго казачьего коня, рысью бежит домой.
Парнишке и правда грезится Амур, с его волнующей беспредельной далью. И для него это слово — «Амур» — не только река, которая начинается за песчаной стрелкой, а новые неведомые земли. Где-то там, об этом хорошо рассказывает дед Пешков, стояла славная русская крепость Албазин. Там не раз гремели отчаянные битвы, визжали ядра и рубились с врагом Семкины прадеды. И откуда-то оттуда — из Игнашиной, Солдатовой, Монастырщиной — из больших сел пришли сюда и поселились нынешние жители забайкальских станиц.
Манит казачонка Амур. Неужто и правда есть места, где разливается он так, что порой другой берег еле-еле разглядишь? Казаки, вернувшиеся из походов, рассказывали, что растет там пьяная ягода-виноград. Что осенью валит по Амуру рыба так, что весла на лодках ломает и черпать ее можно прямо котлом. Про тигра еще говорили — лютого зверя.
Очень хочется казачонку увидеть все это. Да и всем мальчишкам хочется. Недаром они давно перестали играть «в караул», хотя это была хорошая игра. Будто они уже взрослые казаки и объезжают на конях границу, а навстречу им едут казаки горбиченского караула, и есть место, где они должны встретиться, обменяться ярлыками и вернуться обратно. Теперь казачата играют «в сплав». Тянут бечевой плоты, попадают в шторм, жгут костры и охотятся на желтобокого, полосатого тигра.
«Семка-то поедет, и многие поедут, — грустит Пешков. — А я уж не поеду. Мне бы хоть до листопада, до морозцев дотянуть. А может, доживу…»
Сверкает под солнцем, рябит на мелях стремительная в этом месте прозрачная Аргунь. Монотонно повизгивают на берегу пилы, стучат, будто что-то выговаривают, топоры. Едкий запах горелой смолы тянется вдоль улицы от котлов, где разогревают вар для шпаклевки барж и лодок. Этот непривычный запах сдабривается другим — запахом гречневой каши, что допревает на горячих угольях тут же на берегу, на обед солдатам.
Звонко ударяют молоты по раскаленному железу в закопченной, как курная баня, кузнице, сооруженной еще во время первого сплава тут же на берегу.
Трясет за ворот расходившийся унтер в чем-то оплошавшего солдата. Здоровенный тот линейный солдат тянет руки по швам, чтобы покорностью успокоить господина унтера. А из-за дальнего кривуна тянется к станице, уже не по Аргуни, а по Шилке новый караван барж, может, с Шилкинского завода, а может, из самой Читы.
На днях отправляется в дорогу четвертый Амурский сплав.
Ночью над темной стеной отвесных гор, что дыбятся за Аргунью на китайском берегу, висела полная луна. Сверкающая ее дорожка пересекала Аргунь, обрывалась на берегу возле Усть-Стрелки, а потом блестела вновь, продолжаясь суживающейся полосой уже на Шилке.
Лунная дорога эта отражалась в окнах дома сотенного командира, составленных из осколков настоящего стекла, и в маленьких слюдяных оконцах казачьих изб. И хотя большинство казаков укладывалось на покой рано, вместе с темнотой, казалось от лунных отблесков в окнах, что вся станица бодрствует.
По берегу Аргуни и по берегу Шилки, за порубленным черемушником, горели костры. Стремительное течение плескалось в борта неуклюжих барж, построенных по проекту корабельного инженера Бурачека, покачивало плоты, сбитые без всяких проектов, как говорил тот же франтоватый Бурачек: «Кому как бог на душу положил».
Особенно жаркий костер пылал под берегом у дома Пешкова. Там, вместе с прибывшими прямо за ледоходом аргунеями — цурухайтуевскими казаками, толпились станичные парни и девки. Послушать, как они играют песни, подошли и линейные солдаты. Но служивые только сегодня добрались до станицы, еще не обвыкли и держались в стороне, не смешиваясь с казаками. Здесь их почему-то называли «москва», хотя никого из линейцев из Москвы не было. И сейчас девчата, нагнувшись к главной своей запевале голосистой Насте Пешковой, просили:
— Начни, Настюшка, старинную, пусть «москва» послушает.
— Да ну их, — отмахивалась Настя. — Устала я уж. — Но заметив, что к ней пробирается молодой казак, в новой, недавно сшитой форме, и узнав Мандрикина Ванюшку, сама вдруг затянула:
Во Сибири, во Украйне,
Во Даурской стороне, —
— Во Даурской стороне, —
подхватил первый Ванюшка, а за ним девушки и парни:
И на славной, на Амуре, на реке,
На устье Комары-реки
Казаки острог себе поста-ви-ли…
Настя опять повела одним голосом:
Круг острога Комарского
Они глубокий ров вели,
Высокий вал валили,
Рогатки ставили…
Это была старинная песня, память об обжитом еще в стародавние времена Амуре, о котором никогда не забывали в забайкальских селах. Невесть кто и когда сложил ее, может, еще сподвижники Онуфрия Степанова и Петра Бекетова — защитника острога Комарского.
Как несчастьице случилося, —
затянула опять Настя, после того, как хор повторил «рогатки ставили», и, словно бы не замечая Ивана, делавшего ей разные знаки, продолжала:
Тут хор опять вступил, так что молодому казаку не оставалось ничего другого, как подтягивать вместе со всеми:
Издалече, издалече,
Из чистого поля,
Из раздолья широкого,
Из хребта Хингалинского,
Из-за белого каменя
Выкатилось войско большое богдойское…
Солдаты песню такую никогда не слыхали, они попыхивали трубками, переглядывались.
— А что это за «войско богдойское»? — вполголоса спросил один другого.
— Да то ж китайцев они так кличут, — разъяснил второй. — А девка ничо, а! — и он подтолкнул локтем товарища.