оба её очень уважали, она также была с ними ласкова и очень доброжелательна. Почти никогда не уходила, не оставив что-нибудь для них, для Марихны и для меня.
Когда я начал говорить, незнакомая пани велела называть её матерью; Гайдисову я так же именовал, их в то время было у меня две и, видит Бог, не казалось мне это избытком.
Та мать, которую я видел реже, портила меня и нежила, когда Гайдисова, будучи гораздо более суровой, исправляла то, что та портила. Её ум наполняло простое женское сердце. Она хорошо зала, что моя судьба была неопределённой, поэтому отдохнуть мне не позволяла. Она специально выгоняла меня на холод, на слякоть, на работу, постоянно повторяя, что один Бог знает, что меня ждёт. Поэтому, как только я начал ходить, вместе со старшей Марихной босым должен был в подолике приносить со двора промокшие щепки, загонять пицу, исполнять в доме маленькие услуги, скорее для того, чтобы привыкнуть ко всему, чем была срочная необходимость.
Со старшей своей дочкой Сонька бывала часто сурова, не раз ей доставались затрещины, меня также, бывало, отругает, толкнёт иногда, потому что шёл лениво, но никогда не била. Ежели я что натворил и сильно провинился, тогда она доставала из-за печи берёзовый веник, какие использовали в бане, и им мне грозила, но на плечах моих он никогда не оставался.
Сам Гайдис в доме сиживал мало. Я также не много с ним имел дел, но и он был со мной добр, а я издалека ему улыбался. Обычно он выходил из дома на рассвете, потом возвращался есть, два раза на дню, а вечером бывало и так, что приходил нетрезвым. Тогда уже просто ложился и засыпал.
Та женщина, которая велела мне называть себя моей матерью; пока был маленьким, она приходила чаще, — а потом всё реже… В то время она иногда долго разговаривала наедине с Гайдисовой, всплакивала, держа меня на коленях, так, что тёплые добрые её слёзы по сей день на лице моём помню.
Бывало, что она заставала меня грязным, неумытым, но, не желая тратить ни минуты, таким брала на колени, каким был, не дав даже Соньке полотенцем меня вытереть.
Помню и то, что в то время я едва мог понять, что она постоянно в одно ухо мне повторяла:
— Ты обо мне не забудешь? Не забудешь?
Однажды она пришла взволнованной, грустной, бледной и, плача, повесила мне на шею блестящий крестик на крепкой верёвке, настаивая и строго наказывая, чтобы я никогда его не снимал и не потерял.
До сего дня он чудом остался на моей груди.
Потом долгое время я её совсем не видел, а когда о ней тоскливо спрашивал, Сонька мне отвечала, что уехала далеко и никто не знает, когда снова прибудет.
Рос я так дико, как та крапива и лопухи под забором и обычная деревенская и городская детвора, играя с ровесниками, говоря их языком и принимая их привычки.
В замковый костёл старая Гайдисова меня и Марихну водила иногда только на праздники, а в обычные дни, хотя недалеко до него было, босыми и в рубашках мы не решались идти. Нас научили только креститься, нескольким молитвам и, когда встречали ксендза, целовать ему руку.
Я был ещё маленьким, когда, помню, однажды в замке и в городе страшно заволновалось — потому что какой-то страх прошёл по людям оттого, что нашего великого князя поляки хотят выбрать своим королём.
Однако сразу до этого не дошло и Казимир остался в Вильне. Он только выезжал несколько раз, но вскоре возвращался. Это застряло в моей памяти, потому что, когда он выезжал, его провожали люди, а когда возвращался, его приветствовали с великой радостью как отца, хотя он был очень молод. Потом вдруг замок опустел. Гайдис при конюшнях почти не имел дел, потому что в них мало осталось коней. Сиживал дома и бедствовал, так как был обречён на безделье.
Так снова прошло несколько лет. Та пани, о которой я хорошо помнил и узнавал о ней, очень редко и на короткое время показывалась у Гайдисов. Не забыла, однако, обо мне, потому что Сонька, давая мне что-нибудь новое из одежды и обуви, говорила, что это всё имела по её милости.
Однажды старая Сонька, которая целый день ходила мрачная, бормоча сама себе и вздыхая, в силу привычки, когда её что-нибудь тяготило, сев вечером на лавку у печи, велела мне прийти к ней. Поласкала меня и поцеловала, потому что имела ко мне материнское сердце, и начала что-то говорить, чего поначалу я понять не мог, объявляя мне, что в итоге нужно будет мне куда-нибудь ехать и Гайдисов оставить.
Я сильно расплакался, крича, что не хочу и не дам отсюда забрать себя никому. Старуха обняла меня и успокоила, больше уже ничего не желая говорить. Эта угроза укоренилась в моей памяти и охватил страх, но вскоре прошёл, когда потом ничего не изменилось и на протяжении довольно долгого времени речи о том не было.
Как-то раз Сонька, ничего уже не говоря, принялась с утра мыть меня и причёсывать, приодела меня, как на праздник, хотя день был будний, и на вопрос, что это могло значить, объявила, что позволит мне пойти с Гайдисом посмотреть, как Казимир, который уже был королём, но они его там всё ещё великим князем величали, поедет в Троки на охоту.
Она научила меня, чтобы, когда мы остановимся рядом с дорогой, по которой он будет проезжать, как только увижу панский кортеж, я сразу снял шапку, а когда приблизится, головой припал к земле в поклоне.
Я, как каждый ребёнок, был любопытен, поэтому, когда Гайдис взял меня за руку, хотя я немного боялся, шёл с радостью поглядеть на этого великого князя, которого видел только издалека, потому что мы, дети, убегали и скрывались перед чужими. Нам говорили, что перед ними едут люди с плётками, которые бичуют толпу и детей.
Этого дня, хоть я старый, и он мог бы не сохраниться в моей памяти, я до сих пор не забыл, а стоит он так живо перед моими очами, словно видел его вчера… Мы стояли на дороге у стены замка, а было нас достаточно человек, Гайдис всё же так себя и меня разместил, постоянно держа за руку, что мы были в первом ряду.
Через открытые ворота в замковом дворе виден был панский кортеж, который готовился; одни с собаками, другие с соколами, с ощипами,