Фавье поставил свою лошадь в конюшне по ту сторону площади Карусель, прошел под аркой, где расположились кавалеристы, и выбрался на огромную замощенную площадь, лежавшую между Триумфальной аркой и полуразрушенным кварталом, — где стояла часовня Дуайеннэ и старинный особняк Лонгвилей, уже давно лишившийся крыши. Эти руины под самым носом королей Франции не переставали удивлять иностранцев. Улицы, начинавшиеся у Пале-Ройяля или поблизости от него и выводившие окольным путем к большой галерее музея, отделяли Тюильри от старого Лувра, еле различимого за лачугами, сараями, нищенскими домишками; отсюда десятого августа народ пошел против Тюильрийского дворца, и хотя Наполеон, которому требовалось для разгона свободное пространство, велел снести ряд сооружений до того, как сюда нахлынула чернь, все же за улицей Сен-Никэз, где взорвалась знаменитая адская машина{28}, остался в неприкосновенности целый квартал, и в этом причудливом квартале старьевщиков, куртизанок и челяди сегодня слышался довольно неуместный гомон, ибо в кофейнях и ресторациях посетители уже сильно навеселе распевали во всю глотку песенки Беранже и «Мы на страже Империи!».
Конюшни с гладким фасадом и сдвоенными колоннами стояли как раз напротив моста Святых отцов, как некий обломок общественного здания, затерявшегося волей судеб среди нагромождения высоких домов, принадлежащих частным владельцам, и так как вслед за последней парой колонн шла полуразрушенная стена, казалось, что перед вами декоративный цоколь. Впереди, как солдат, вышедший из рядов, вздымался огромный шестиэтажный куб, с кофейней в нижнем этаже, а на антресолях одиноко, на отшибе, расположилась «Нантская гостиница», возле которой обычно останавливались почтовые кареты, что лишь усугубляло впечатление общего беспорядка; но в тот день у гостиницы грудами валялись тюки, лошадей не было ни одной — их разобрали с бою беглецы, а за почтой, как и за посылками, никто и не являлся. Здесь было не так людно, к тому же из окон кофейни доносились звуки музыки, и прохожие с улицы заглядывали в окна. Среди туч образовался широкий бледный просвет, обманчиво напоминавший солнце.
Внезапно Фавье вздрогнул всем телом. Навстречу ему шла пара, кавалер с дамой, надо прямо сказать, мало подходившие друг другу; и при виде этой пары сердце заколотилось у него в груди. Причиной тому был не мужчина, неизвестный ему, одетый не без изысканности, с тросточкой в руке и в дорожном плаще; он, видимо, носил парик, и этот парик, очки, а также мышиносерая фетровая шляпа не позволяли судить о личности незнакомца. Одну руку, согнутую калачиком, он подставил даме, просунувшей под его локоть только самые кончики пальцев, а другой держал за ручку ребенка, девочку лет четырех-пяти. Нет, это немыслимо! Конечно, полковник обознался. Ведь он был как одержимый, ему повсюду мерещился милый силуэт. Впрочем, он ни разу не видел ее в этой серой бархатной шляпке с аграфом на боку, украшенной перьями и пышным бантом, из-под которого спускались ленты, завязанные под подбородком, а край шляпки был оторочен гофрированными блондами, ни разу не видел и в этом куньем палантине, подбитом лиловым шелком, накинутом на мериносовое платье с бархатной отделкой того же цвета, что и шляпка. Пусть он почти не разглядел ее лица, зато он сразу признал девочку в черном спенсере и коротенькой белой юбочке — тут уж не могло быть ошибки. Эта девочка с длинными черными волосами, распущенными по плечам, и с крупными локонами, начесанными на уши, была живым воплощением того полутраура, который им предстояло снять только двадцать третьего мая. Она казалась, пожалуй, слишком полненькой для своих лет, во взгляде ее было что-то страдальческое. Хотя полковник Фавье сначала подошел к крошке Гортензии, но про себя он подумал: «Как попала сюда наша Мария Ангелица?» Он поднял на нее глаза, даже не взглянув на ее спутника.
— Бог мой, сударыня, вы здесь? В такой день? Так ли уж это благоразумно с вашей стороны?
Дама подала ему ручку, облитую перчаткой, и в ту же минуту почувствовала, что рука, на которую она опиралась, уже не поддерживает ее. Спутник ее деликатно отступил на несколько шагов. Дама улыбнулась, показав ровные маленькие зубки. Черные волосы падали прихотливой челкой из-под выступавшего углом края шляпки. В двадцать семь лет — ее выдали замуж четырнадцати — она была во всем блеске женственности. Она снова улыбнулась склонившемуся к ней гиганту и произнесла:
— Шарль, друг мой дорогой, до чего же я счастлива вас видеть, даже странно…
Всякий раз, при каждой встрече он открывал ее заново: так нынче он впервые, казалось ему, заметил изящество ее тоненького прямого носика с раздувающимися ноздрями. И его пронзил ее певучий голос, произносивший слова с легким испанским акцентом, от которого ее не сумели отучить даже в пансионе госпожи Кампан.
Он повторил:
— Вы поступаете весьма неосмотрительно, сударыня, вас могут узнать…
Она засмеялась в ответ, взмахнув рукой таким жестом, словно трясла браслетами.
— Что ж тут такого? Пусть узнают!
Но он ответил все так же серьезно:
— Политические страсти сейчас разгорелись, во дворе Лувра полным-полно людей из тайной полиции; вообразите, что кто-нибудь из них захочет выслужиться и заявит, что он сам застиг герцогиню Фриульскую за весьма странным разговором… Я слышал в Тюильри всего три дня назад ваше имя в устах одного из этих доброхотов, которые, к сожалению, вечно вьются вокруг принцев.
— Ну и что же сказал ваш доброхот? — спросила герцогиня.
— Достаточно того, что он произнес ваше имя в связи с именем госпожи де Сен-Лэ…
— Велика беда! Всем известно, что мы с Гортензией подруги и она даже крестила мою дочку.
— Но сейчас, сударыня, могут вспомнить, что она была королевой… и когда Буонапарте уже в Фонтенбло…
— Так, значит, вы думаете, что он еще только в Фонтенбло? Вот Поэтому-то мне и не терпелось пойти посмотреть, что делается в Тюильри. Господин де Лилль по-прежнему еще сидит на троне и рассказывает своим министрам сальные анекдоты?
— Его величество, сударыня, скоро будет производить смотр войскам, а я солдат… но, молю вас, будьте осторожны, следите за своими словами, умы сейчас слишком возбуждены…
— Ни за какие сокровища мира, Шарль, я не пропущу этого зрелища! Ведь я смотрю не только за себя, но и за Дюрока. Будь он жив, он сегодня был бы не на площади Карусель, а там, на дороге в Фонтенбло…
От нее Фавье мог принять любое. Но только не то, что последовало вслед за этим.
— Если уж говорить о неосторожности, — добавила она, слегка повернувшись к старику, скромно отошедшему в сторону в первый момент их встречи, — господин Фуше охраняет меня…
Услышал ли ее слова человек в дорожном плаще? Он поправил очки, будто старался скрыть за их стеклами свои глаза. Фуше! Значит, вот этот худощавый, чуточку согбенный господин, столь старорежимный с виду, значит, он и есть Фуше? Фуше, которого хотел арестовать Бурьен и который сумел ускользнуть из рук полиции… Уж не потеряла ли рассудок Мария де лос-Анхелес?
— Не думаю, — сказал он, — чтобы воздух Тюильри был особенно благоприятен для герцога Отрантского…
Так как при последних словах полковник слегка повысил голос, старик вежливо поклонился и, приблизившись к говорившему, произнес:
— Отчасти это зависит от барона Фавье, и от того, какое употребление он изволит сделать из моего имени…
Он выпрямил сутулую спину, и тут только Фавье заметил, что Фуше с умыслом разыгрывает роль старика и что на самом деле выглядит он значительно моложе, чем при первом взгляде. В 1815 году Фуше было пятьдесят два года, но какая-то юношеская живость все еще сохранилась в его движениях.
Шарль не без презрения взглянул на Фуше сверху вниз:
— Вам нечего бояться, сударь, хотя бы потому, что ваше имя, произнесенное этими устами, стало тем самым для меня священным…
Он склонился перед герцогиней, кровь гудела в ушах. Он взял на руки дочь Дюрока и приподнял ее.
— Малютка, — сказал он, — в тебе я вижу твоего отца и твою мать, их неразрывно слитый образ… да будет жизнь твоя легка!
Он произнес эти слова столь несвойственным ему торжественным тоном, что герцогиня выхватила из его рук дочку и прижала к себе. Она потеряла сына, своего первенца, и жила в непрерывной тревоге за эту болезненную девчушку.
— Да хранит вас бог, Шарль, дорогой, — сказала она тихо, чтобы Фуше не расслышал, — какой бы путь вы себе ни избрали!
Когда Фавье выехал из конюшни на своем рысаке, он не нашел уже на площади Марии де лос-Анхелес. Он дал хлыста коню и скрылся в воротах справа от моста.
* * *
Как бы тщательно маршал Макдональд, герцог Тарентский, ни обряжался по приказу короля в штатское платье — черный фрак без карманов, оливковые панталоны, рыжие ботинки, даже взял в руки складную трость-зонтик, а на голову надел цилиндр, — все равно в нем чувствовалась военная косточка. Правда, он раздобрел, и курносый нос, задорно торчавший посреди широкой костистой физиономии и придававший ему в прежние годы ухарски отважный вид, выглядел теперь совсем иначе среди складок нездорового жира, появившегося к пятидесяти годам. Но, как и прежде, он безуспешно старался обуздать белокурые волосы, немножко потемневшие с годами: они упорно падали прямыми, правда, не столь густыми, как раньше, прядями. На худой конец, он мог сойти еще за банкира, но кто бы, подметив взгляд его карих глаз, слишком легко принимавших восторженное выражение, решился доверить ему свои капиталы? Ибо во всем его облике самым причудливым образом сочетались черты авантюризма, роднившие между собой людей Империи — недаром же в двадцать девять лет он был уже генералом, — и своего рода мещанской усталости, более чем натуральное следствие бурно прожитой жизни, как, впрочем, и боль в суставах, которая особенно мучила его при этих бесконечных дождях.