Ну, что на сей раз нам посоветует сделать твой Господь? — спросил Уилл, глядя на свои ноги в новых заскорузлых башмаках. Они давили на пальцы, а верх задника уже начинал натирать щиколотку.
Он советует набраться терпения, и я что-нибудь придумаю, — ответил Арли.
Они получили от Сарториуса увольнительную, только чтобы заменить обмундирование, однако не слишком торопились возвращаться в военный госпиталь города Саванна, где их начальник получил в свое распоряжение одну из операционных. Город был сдан без боя, поэтому большой нужды гонять туда-сюда санитарные кареты не возникало, и друзей перевели в младший медперсонал, то есть теперь им приходилось убирать за больными, выносить горшки и выполнять прочую столь же приятную работенку.
Вот ковыляют они в новых неразношенных башмаках, и самим себя жалко. Кажется, у всех до единого солдат-северян в кармане увольнительная на целый день и полным-полно денег. А какой базар развели они из-за почты! Корабли привезли ее тонны, и день-деньской все были заняты одним — читали письма из дому. Арли сказал, что когда взрослые мужчины так себя ведут, это жалкое зрелище. Но Уилл был втайне с ним не согласен — он вовсе бы не отказался получить от кого-нибудь письмишко. А не получают они с Арли писем просто потому, что во всей вселенной нет никого, кому было бы небезразлично, кто они, где и что с ними.
Вдруг их чуть не смела с тротуара компания бородатых вояк, изрядно пьяных, которые, весело болтая, очень куда-то рвались, спешили, шагали, временами срываясь на бег. Э-э! — окрысился Уилл. Зато Арли наоборот — очень заинтересовался. Сделал знак Уиллу, и они припустили за компанией следом. Вояки привели их в район порта, где на Чарльстон-стрит оказался дом — точнее, даже два соединенных вместе двухэтажных кирпичных здания, — где каждое окно было витриной, а в каждой витрине стояла женщина и зазывно улыбалась.
В дверях вооруженные часовые. Но полупьяные вояки плевать хотели на часовых, и те благоразумно расступились, пропустив компанию в двери — да двери-то еще богатые какие: первые! за ними вторые! а там, похоже, еще одни виднеются! Охранники переглянулись, посмотрели опасливо в одну сторону, в другую, да и зашли туда же сами.
На глазах у Арли с Уиллом женщины потихоньку из витрин исчезали. Ну, это уже издевательство! — сказал Арли, когда некая особенно соблазнительная дева в окне второго этажа поглядела оттуда прямо ему в глаза, да еще и рукой поманила, а потом взяла и сама исчезла. Издевательство, — повторил Арли, — причем и над девушкой тоже, потому что она в меня влюбилась!
Вдвоем они стояли на пустой улице и даже сквозь кирпичную стену слышали, как шумит, буйствует внутри веселье.
Уилл втайне радовался, что у них нет денег. Глядеть на женщин в окнах ему было неловко: казалось, одним тем, что он стоит тут и думает о том, о чем думает, он уже пачкает светлый образ прекрасной сердобольной санитарки мисс Эмили Томпсон. И не важно, что та его знать не знает, не говоря уж о его чувствах к ней, все равно, даже только глядя на этих блядей, он предает ее. Ну, короче! — сказал он. — Валим отсюда.
Арли вынул из кармана сигарный хабарик и прикурил. Вдобавок ко всем моим способностям, милый мальчик, Господь дал мне силу духа. Дал настоящие мужские потроха. Я из тех, что принимают вызов, и плевать, кто против меня — расстрельная команда или целая армия, пусть попробуют лишить меня естественного права на самовыражение! Они поплелись обратно. Я же настоящий мастер выживания! — воскликнул Арли. — Неужто, употребив маленькую толику таланта, за счет которого я выживаю всю войну, я не добуду каких-нибудь паршивых пару долларов?
Да это же всего лишь блядь поганая, — сказал Уилл.
Нет, сэр, вы не правы. Когда на поле брани вокруг моей головы со свистом летала картечь, я думал исключительно о том, чтобы остаться в живых. Это стало у меня как инк-стинк! Если бы я погиб, меня замучило бы чувство вины перед спасшимися. А теперь мной овладел другой инк-стинк. Загнать человека в окоп — это одно дело, а пустить по городу, где женщины на каждом шагу, — совсем другое. Но инк-стинк — абсолютно той же силы! Выживание в чистом виде. В обоих случаях.
Да ну, с блядью-то, поди, как раз и не выживешь, — усомнился Уилл. — Вот, не далее как сегодня: видел я в госпитале, до чего доводит общение с блядьми. Да ты и сам видел — мужику ртуть пол-лица съела.
Да у тебя небось никогда не было женщины, а?
Уилл промолчал.
Ну брось, во надулся! — ты ж еще пацан! Хотя я, надо сказать… у-у, мне еще и тринадцати не было, когда одна добрая леди сводила меня за сарай. А тебе сколько сейчас?.. Да все, все, все, я даже не буду спрашивать, где ты учился и как жил. И так понятно, что тебя всю дорогу опекали как маленького, и, наверное, какой-нибудь учитель мозги запудрил, поэтому — то есть из-за того, что тебя держали в вате и ты никогда не был с женщиной, — ты и несешь полнейшую хрень. Просто ты не знаешь ничего о той мягонькой, божественной дырочке, что у них между ногами. О Господи, это ж подумать только… Ну-ка давай присядем на минутку; вон скамейка. Уилл смотрел, как сквозь космы мха, свисающие с ветвей дуба, просвечивает заходящее солнце. Арли заговорил опять: Если за что-то и стоит воевать, то не за спасение всяких там республик и федераций и уж конечно не за освобождение ниггеров, а исключительно ради того, чтобы заиметь свою женщину, — да пусть даже чужую, но чтобы в койке и в полном твоем распоряжении. Ты пойми: это и есть выживание, высшая степень выживания, малолетний ты наш, выживание, плавно переходящее в бессмертие, потому что, хоть ты и покидаешь этот мир, но вещество, исторгнутое из твоих чресел, позволит сотворить того, кто и выглядит как ты, и говорит как ты, и думает как ты, да он и есть ты — и так из поколения в поколение. А порядок Бог придумал такой: к концу дня идешь домой, быстренько перековываешь там орало на ныряло и после доброго горячего обеда тащишь ее в спальню — эту, ну, ты понял: чудное созданье, Богом данную тебе супругу; срываешь с нее платье, потом сорочку, корсет и что там еще на нее наверчено, пока не останутся голые ноги, груди, живот и зад к полному твоему обалдению и обладанию… О Господи! А когда ныряешь в нее, проникаешь во все ее глубины так, что она тебе в ухо криком кричит, — тут уж точно: чувствуешь, что нет на всем белом свете ничего мягче, теплее и слаще того, чем она сжимает твой задубелый инструмент, и Бог распорядился так, что тебе положено брызнуть, содрогнуться и истечь в нее тем, что произвели твои чресла, так что знаешь, дорогой мой, не говори мне о том, о чем не имеешь понятия. А если девушки из этого борделя, которых ты так злобно оклеветал, не могут дать и половины той услады, о которой я только что говорил тебе, то помни, пожалуйста, что даже и тогда они такие же благородные южанки, как и твоя мисс Эмили Томпсон, которая — вот Богом тебе клянусь! — если ее в таком же качестве опробовать, окажется ничуть не слаще, чем самая страшненькая блядчонка из заведения в порту.
Сидя в раздумье о том, как друг злобно оклеветал благородных южанок, Уилл вдруг осознал, что до слуха его явственно доносится пение церковных гимнов. Арли тоже услышал. Вскочил. Бог говорил, что мне воздастся. Так вот же оно!
Схватив Уилла за локоть, Арли повлек его за собой; покружив по улицам, нашли церковь. То была Первая Баптистская, высоко вознесшая царственный гранит своих стен над всем кварталом. Двери распахнуты, и несшееся оттуда пение, казалось, полнило собой всю дубраву прилегающего парка. Друзья поднялись на паперть и оказались среди солдат, столпившихся в притворе. Извиняюсь, — протискиваясь, повторял Арли, — простите… пардон… виноват… Только бы не опоздать, — шепнул он ничего не понимающему Уиллу, который послушно пробивался следом. Дойдя примерно до половины нефа, Арли углядел на середине одной из скамей свободное местечко. Извиняюсь, братишка, дай-ка мы просочимся, прости, бога ради, — бормотал он, одаривая благочестивыми улыбками тех, кому новыми башмаками наступал на ноги. И вот они уже сидят в самой середине и даже держат в руках тексты гимнов. В толпе прихожан преобладал синий цвет армейской формы, хотя попадались и гражданские. Но хор был чисто солдатский, мужской, мощный; не очень попадая в ноты, зато очень пылко и яростно, поющие на разные голоса призывали друг друга молиться, но почему-то не здесь и сейчас, а предварительно спустившись для этого к реке:
…И-и-э что у меня… в ру-ке?
Ру-ука моего… брата-воителя.
Ку-уда мы пойдем?.. К ре-ке!
Мо-олиться и петь, славить Спасителя.
Как тихо бежит вода!
Грехи назовем, вместе покаемся!
Так куда мы идем?.. Туда,
Где Духом Святым все напитаемся…
В церкви Уилл всегда начинал нервничать; повелось это, должно быть, еще с детства, когда он, хоть и клоп еще мелкий, а заметил, что мама и папа в церкви становятся как сами не свои — ну не узнать людей: то всю неделю пили и дрались, а тут… Он не понимал, зачем люди ходят в церковь — ну, кроме того только, что они там друг перед другом выделываются, притворяясь хорошими, а притворяться трудно, да и вдруг раскусят? (Вот эта возможность разоблачения его как раз и пугала.) С тех пор возникшая в детстве мысль с ним вместе выросла и усложнилась, так что сейчас, оглядываясь по сторонам и видя все те же разинутые рты и остекленевшие глаза поющих, он понимал, что хорошими они, конечно, притворяются, однако не только: они действительно хотят быть лучше, но утешаться этим не стоит, потому что война это война, а значит, что бы они там ни хотели (или думали, что хотят), делать будут все равно то, что делали всегда, то есть не мытьем, так катаньем найдут способ согрешить перед Господом, а потом пойдут снова в церковь, покаются, купят себе некое подобие искупления, на время очистятся, потом опять нагромоздят грехов, вернутся внести очередной взнос покаяния, и так по кругу. По логике вещей, — думал про себя Уилл, — этой армии янки имело бы смысл завести себе свою, какую-то особенную церковь и возить ее на собственном горбу, потому что поди знай — то ли они церковь сожгут, то ли пойдут туда каяться. Уж ходили бы и впрямь, что ли, к реке… Господи, помилуй меня, — без перехода подумал Уилл, совершенно не чувствуя никакого внутреннего противоречия, — прости меня и помилуй, но не могу я полностью примкнуть и к рабовладельцам, среди которых мне привелось родиться. Не знаю ничего и никого, к кому я мог бы прилепиться сердцем, кроме, пожалуй, одной мисс Эмили Томпсон.