— Достукался, — сказал он.
— Чаво? — спросил, оборачивая к нему своё глупое лицо, Ломов.
— Ничего, — ответил Коржиков и подумал: «Вот таким, как Ломов, дать власть! Эти разделают!»
Коржиков отошёл от столпившихся в почтительном благоговении над телом убитого товарища членов совдепа и, заложив руки за спину, пошёл бродить по биваку.
«Диктатура пролетариата, — думал Коржиков. — Да, Ленин прав, — диктатура пролетариата, потому что это обозначает нашу диктатуру над пролетариатом, потому что пролетариат пойдёт, как раб, за тем, кто поразит его воображение. Как это все умно придумано и в какой строгой последовательности ведётся работа».
Вдруг странный, дикий, так неподходящий к пустынному месту, совершенно брошенному людьми, звук поразил Коржикова.
— Ха, ха, ха!.. — смеялся кто-то грубо и злобно… — Ха… ха… ха!
Коржиков пошёл на звуки этого смеха. Ели и сосны расступились, образовав небольшую прогалину. На прогалине стояла бревенчатая часовня. Видны были старые гирлянды из елей и листьев омелы, висевшие на ней, и иконы Спасителя и Божией Матери, двух ангелов и Николая Чудотворца, прибитые в особых нишах.
— Ха… ха… ха! — неслось из-за этой часовни. Коржиков зашёл за неё. Странного вида человек в широкой, без клапана сзади, солдатской шинели, со смятыми, золотыми когда-то, капитанскими погонами, без фуражки, со всклоченными редкими жёлтыми волосами, пробитыми сединою, с бритым сухим морщинистым лицом, смотрел на заднюю стенку часовни и дико, как сумасшедший, хохотал.
На задней стороне часовни, с руками, раскинутыми накрест, прибитыми штыками, с грудью прикреплённой штыком к стене, с разбитой головой, опущенной на грудь, висел труп распятого офицера.
— Товарищ! — задыхаясь от смеха говорил Коржикову странный человек, — а, товарищ! Ведь придумали же! А? Солдатики-то наши! Народ-богоносец! Как Христа, распяли командира своего… Щучкина, а? Поди-ка в Царствии Небесном теперь… А? Святая Русь! С попами, с чудотворными иконами, с мощами — а… Распинает, как Христа! Понимаете, товарищ, силу сей аллегории. Царя не стало, и Бога не стало. Аминь. Крышка. Христа-то кто распял? Жиды? Ну и Щучкина… Не жиды же? Нет. Православное христолюбивое воинство. Ловко. Это на шестой месяц революции! И заметьте себе, бескровной! Что же дальше-то будет. Что будет? Полюбуйтесь, товарищ, на сие падение. Ведь уже пропасть такая, что глубже и падать некуда. От таких-то пропастей до каких же звёзд-то мы прыгнем. Вот она, русская революция! Подполковника Мишу Щучкина, как Христа, распяли! Миша! Святым будешь! Канонизируют тебя попы-то, коли останется хоть немного их на развод. А!? Святителю отче Михаиле, моли Бога о нас… Ха… ха… ха… Какова аллегория-то?
После ареста солдатами и освобождения в штабе фронта Саблин поехал в Петербург с твёрдым намерением добиться своей отставки. В Петербурге он нашёл тревожно выжидательное отношение к революции. Вся надежда была на Керенского. В него верили, к нему подыгрывались, думали, что он сможет быть тем мостом между Временным правительством, составленным из буржуазии, и Советом солдатских и рабочих депутатов, где неистовствовал Чхеидзе.
Отставка Саблина была отклонена. Только что вышел приказ военного министра Керенского, воспрещавший старшим начальникам даже проситься в отставку. Напрасно Саблин доказывал, что он не может вернуться в корпус, в котором сидят оскорбившие его солдаты. «И не возвращайтесь, — сказали ему в штабе. — Мы вам дадим другой корпус, другое назначение. Это так понятно. Армия переболеет и выздоровеет». Ему приводили в пример французскую революционную армию, которая тоже началась с санкюлотов, а преобразовалась в наполеоновских чудо-богатырей, покоривших всю Европу. Саблину льстили. «Нам, — говорили ему, — Мюраты нужны». — «Где же Наполеон?» — спрашивал он. Одни говорили: «Явится и Наполеон, погодите», другие таинственно молчали и подмигивали на висящий повсюду портрет Керенского, то в профиль, то en face[4], большинство безнадёжно махало руками. Как-то слишком быстро штабы изменили свою физиономию и потеряли торжественность. Их заполнила улица.
Там, где была тишина, где сидели важные генералы, чтобы дойти до которых, нужно было проходить через опросы адьютантов, писарей и курьеров, где были совсем недоступные постороннему глазу комнаты с надписями «Оперативный отдел», «Управление генерал-квартермистра», в которых висели громадные карты фронта, разрисованные акварельными красками, и где с точностью до одного человека были показаны все наши части и части противника, где хранились все секреты, и где работали офицеры генерального штаба с важными замкнутыми лицами, теперь свободно ходили какие-то молодые люди во френчах, или рубашках с солдатскими погонами, то тупые озабоченные солдаты-русаки, то юркие еврейчики расспрашивали офицеров генерального штаба, и те отрывались от работы с кистью в руках и разведённой краской на блюдечке, перед разложеными секретными ведомостями что-то толковали этим молодым солдатам. Все это были делегаты от фронта и от Петроградского гарнизона, которые старались проникнуть во все тайны наших действий для доклада пославшим их частям. «В демократической армии нет тайн» — был лозунг по военному министерству, и председатель какого-нибудь полкового или дивизионного комитета с двумя-тремя делегатами, по предъявлении мандата, грязного клочка бумаги, на котором удостоверялось, что они, действительно, посланы в штаб за справками, имел право требовать отчёта от всех управлений. Настоящая работа остановилась. Она стала фактически невозможной. Некогда было заниматься, всё время уходило на удовлетворение вопросов делегатов и комитетов, по сто раз приходилось доказывать, что тот или иной приказ начальника на фронте вызван необходимостью и боевою обстановкой, а не является актом, направленным против революции. И только начальник отделения, окончив разъяснения и пожав десяток грубых, грязных, потных рук, принимался в тишине и в спёртом воздухе кабинета за срочную работу, как дверь распахивалась, молодой прапорщик-адьютант торжественно заявлял: «Делегаты от N-ской дивизии, северо-западного фронта», и партия солдат, чающих объяснений, вваливалась в кабинет, и начиналась новая беседа. Весь день проходил в сказке про белого бычка. «Была революция, и дана народу свобода?» — «Была». — «Должен приказ номер первый исполняться на фронте?» — «Должен». — «Так… А нас начальник дивизии выгнал окопы рыть и заставил по колено в грязи лопатами ворочать. Имел он на это право?» — «Конечно имел» — «Да ведь была революция?» — «Была»… И так далее продолжалось часами. Просидев часа два в комнате одного штаба и не получив желаемого ответа, делегаты заявляли, иногда между собою, иногда вслух: «Ну, товарищи, нам здесь делать нечего, здесь ещё старым режимом пахнет», — и шли в другое место искать таких людей, которые сказали бы им, что после революции наступило такое блаженное время, когда можно ничего не делать. Такое место они находили. Это был совет солдатских и рабочих депутатов. Там к делегатам выходил солдат или прапорщик, и начиналась волнующая душу беседа на ту тему, что, конечно, приказ начальника рыть окопы есть приказ правильный постольку, поскольку вообще правильно продолжать войну. Россия не нуждается ни в каких завоеваниях и стремление рабоче-солдатского правительства заключить мир без аннексий и контрибуций, но это можно сделать постольку, поскольку мы не связаны договорами с нашими союзниками, в полном согласии с которыми мы и должны продолжать войну. Но договоры с союзниками обязательны для нас лишь постольку, поскольку вообще обязательны какие бы то ни было договоры Царского правительства. Временное правительство их признало, но Временное правительство не есть правительство, избранное народом, а настоящим правительством являются советы. Добейтесь, товарищи, перехода всей власти в наши руки — советов рабочих и солдатских депутатов, только тогда мы сможем предложить не на словах, а на деле демократический мир всем народам.
Такая туманная философия очень нравилась солдатам. Тех же, кто хотел категорического, определённого ответа на все недоумённые вопросы, мучившие их в окопах, отсылали в партию большевиков. Там они получали такие ясные, определённые ответы, там открывались перед ними такие широкие возможности, что делегаты ехали на фронт, повторяя слова учителей и заучивая их имена, как имена апостолов.
Одни старые генералы ушли, другие приспособились. Появились в штабах очень молодые полковники и подполковники генерального штаба, сияющие, довольные, точно лаком покрытые, украшенные алыми бантами и очень занятые. Они сидели по нескольку минут в штабе, небрежно выслушивали генералов и кадровых офицеров, а потом с какими-то солдатами садились в автомобиль и мчались в совет, на митинг, в казармы. Они организовывали союзы офицеров, выступали с демократическими речами, предавали проклятию прошлое, отметались от вековой славы русского оружия, заслуженной под двуглавым орлом. Они с лихорадочною поспешностью печатали жиденькие брошюры под фирмою «Офицер-революционер», говорившие о политических партиях и их задачах, об углублении революции, об ошибках прошлого. Они всеми силами души с громадной энергией насаждали политику в армию и с таким же тупым упорством, с каким прапорщик Икаев говорил, что он и за человека не считает того, кто «ежели не партийный», они доказывали, что каждый офицер должен открыть своё лицо и сказать, как он верует. И тем, кто не соглашался с их программой, недвусмысленно намекали, что им грозит месть народа — Варфоломеевская ночь.