Бедняга сох и мучился, но никогда не жаловался. Он глядел в глаза Мариетты. Если чудом, из жалости или по расчету Мариетта улыбалась ему, Батрани готов был броситься в огонь, продать ради нее душу. Эта улыбка в одно мгновение вознаграждала его за долгие годы ожидания, ругани, гнева.
Таков был художник, к которому собирался ввести Яна Лаврентий Шемяка. У итальянца, кроме него, жены и троих детей, было три прислуги, один лакей и один мальчик. Немногочисленные тогда ученики были приходящими. И в то время, как жена, дети и слуги безжалостно растрачивали заработок итальянца, часто совершенно и понапрасну, он сам ходил в поношенном костюме, постоянно был без денег и даже не имел возможности заработать отдельно, так как жена все брала себе заранее и подсчитывала.
— Это бедный покинутый ребенок, — говорил, понизив голос, Лаврентий художнику, — у него желание работать; может быть, из него получился бы художник, но опекун, поддерживавший его, умер. Ему некуда деваться. Если б вы захотели его взять…
— Когда б я мог! — вздохнул художник. — Но вы сами видите: моя жена, моя любимая Мариетта, такая вечно, бедная, больная и так измучена, нетерпеливая, так не любит чужих, так…
— А может быть, она бы согласилась. Ян бы вам помогал по хозяйству, а потом, подучившись, мог бы помогать и писать.
— О, это нескоро, — ответил ласково художник. — Но подожди, Лоренцо, я пойду к ней, посоветуюсь с дорогой Мариеттой.
Он на минуту задержался, словно обдумывая, а затем решительно подошел к дверям комнаты, где раздавался громкий, пронзительный и сердитый голос возлюбленной Мариетты.
— Ну, чего там? — воскликнула женщина в небрежно наброшенном дорогом, но затасканном платье, с распущенными волосами и сердитым лицом. — Всегда эти несносные мальчишки надоедают моему Мише; вот смотри, пришлось их выдрать.
При взгляде на заплаканных, прижавшихся друг к дружке детей у итальянца на глазах выступили слезы.
— Дорогая моя Мариетта! — сказал он, вздохнув.
— Дорогая моя Мариетта! — повторила, передразнивая, жена. — Да, да, дорогая Мариетта, а она должна убиваться с этими несносными детьми. Почему ты их не сплавишь куда-нибудь?
— Моих детей?!..
— Я не выдержу в этом аду!
— Немного терпения, Мариетта! Терпение!
— У меня нет терпения; ты это знаешь, и не желаю иметь. Только дураки терпеливы, как ты.
Итальянец умолк, а потом спросил:
— Я хотел у тебя спросить, Мариетта… хотел просить тебя…
— Да ведь ты привык все делать без меня или вопреки мне!
— Я?
— Ну да, ты! ты! О чем же ты благоволишь меня спрашивать? — добавила насмешливо и зло.
— Мне нужен кто-нибудь помогать в работе. Хочу взять ученика. Таким образом мой заработок мог бы увеличиться. Ты знаешь, сколько нам нужно, как я с трудом справляюсь с этим. Как раз мне попался…
— А! Какой-нибудь уличный мальчишка вроде того, что был у тебя из жалости, а вернее из глупости, и который обокрал нас и ушел. Ты был и умрешь простофилей.
— Но, дорогая Мариетта…
— Но, дорогая Мариетта, дорогая Мариетта! Опять хочешь стать людским посмешищем!.. Ты только губишь себя да меня. Где же ты выкопал этого мальчишку?
— Лоренцо его привел; он раньше был у Ширки.
Эти слова: "Был у Ширки" поразили Мариетту; она взглянула на мужа.
— Почему же он ушел оттуда?
— Ширко года два получал за него плату от опекуна мальчика, каштеляница Тромбского, который недавно скончался.
— Так! А теперь он гол и ты хочешь его взять даром. Вечный транжира! Это на тебя похоже! Жена и дети ничего не имеют, а ты хочешь о других заботиться. Но какой же негодяй этот Ширко! — добавила.
Надо сказать, что Мариетта питала ненависть к шевалье Атаназию.
— Ладно, ладно! — воскликнула она, подумав. — Унизим этого мерзавца, этого пачкуна, который считает себя художником, потому что над ним насмехается епископ, и имеет дерзость равняться с тобой, даже ставить себя выше. Хорошо, покажем всему городу, что у него нет сердца, как и ума. Возьмем этого мальчика.
— О! у тебя золотое сердце, Мариетта! — воскликнул обрадованный итальянец, целуя ее грязные руки. — Ты сама доброта! Да! да! возьмем сироту, приютим его, приласкаем.
— Оставь ты меня с этим сердцем! Я из злости его беру. Но покажи-ка мне его раньше — хочу посмотреть. Ведь ты готов взять какого-нибудь калеку, урода: ты все делаешь не думая.
— Сейчас его увидишь! сейчас!
И Батрани, обрадованный, поспешил к Лаврентию.
— Позови этого мальчика! Позови! Моя золотая Мариетта хочет сперва его видеть: она всегда права, она так умна, так предусмотрительна!
Лаврентий сбежал с лестницы и кивнул бедняге, который прислонился к стене и ждал, бессмысленно глядя на дым, поднимавшийся из трубы, и на воробьев над крышей. Он смотрел, но ничего не видел.
— Ян! Ян! — позвал громко Лаврентий, — иди! иди!
И Ян, вырванный из задумчивости, почти оцепенения, торопливо пошел, покраснев, волнуясь, крестясь с опаской перед лестницей.
На верхней ступеньке у дверей его ждал уже Батрани с любопытством; и когда Ян наклонился с поцелуем к руке, он его обнял и поцеловал растроганно в голову (так как в ту минуту подумал о своих детях), сказав:
— Нет, нет, пока еще не благодари, подожди; еще ничего не решено, ничего неизвестно; подожди, пойдем со мной.
И приглядываясь к трепещущему, взволнованному юноше, повел его к жене. Ян был красив вообще, но теперь, одетый в царский пурпурный плащ, в румянец невинности, который так украшает молодые лица, был еще прелестнее.
Опущенные глаза, робкий вид были наилучшей рекомендацией в глазах женщины, которая как раз желала, чтобы все трепетало перед ней, и привыкла к этому.
Нетерпеливая Мариетта уже раскрыла дверь своей комнаты и черными глазами взглянула на новую жертву. Но, о чудо! ее блестящие глаза вдруг покрылись слезой, она потеряла уверенность, заикнулась и, закрыв лицо рукой, закрыла дверь с такой силой, что испуганный Батрани не сомневаясь, что придется отказать Яну, стал волноваться, смущаться, не зная, как это сообщить пришедшему. Он никогда не умел отказывать; сколько ему стоило это, когда его к тому принуждали!
Лаврентий тоже видел, как хлопнула дверь, но ничего не понял. Вдруг из-за двери показалось опять лицо Мариетты, зовущей нетерпеливо мужа:
— Джиролямо, Джиролямо! Иди же!
При этом она тайком посматривала на юношу, стоявшего с виноватым лицом.
— Откажу ему, откажу! — сказал, предупреждая ее желание, послушный итальянец и вздохнул.
— Так, так! Бедного сироту выгнать на улицу, когда ему деваться некуда! Кто же тебе говорит об этом?
— Значит, разрешаешь принять его, Мариетта!
— Разве ты меня раньше спросил? Он уже здесь, так пусть остается.
— Но если это тебе неприятно, если тебе кажется, что и так нас в доме много?
— Кто же это говорит? — воскликнула запальчиво Мария, — от кого ты это услышал? Пусть остается, говорю; пусть остается! Я хочу, чтоб он остался.
С этими словами еще раз взглянула на Яна и закрыла дверь сердито, зло, как всегда.
Итальянец, услыхав это: "Я хочу!" — сейчас же повел Яна к себе, так как всякое приказание жены было для него законом.
В тот же вечер Ян перенес свои вещи, простившись с добряком Адамом, и уже раздумывал над будущим в углу мастерской Батрани. Добрый художник тайком принес ему покушать, погладил по голове и не торопился засадить его за работу, предпочитая управляться самостоятельно и ходить куда надо, чем в такую минуту торжественной печали отрывать от дум бедного юношу, которого он уже принимал как родного.
Вскоре после этого в семье Батрани произошли чрезвычайные перемены. Ян, принятый, по-видимому, почти против желания всемогущей Мариетты, теперь стал ее любимцем. Художник объяснял это золотым — по его словам — сердцем Мариетты; другие пожимали плечами. Верно лишь то, что после дражайшего Миши и гораздо больше детей художника расположением барыни пользовался ученик. Часто, незаметно открыв дверь, Мариетта влажным взором смотрела на работающего Яна. А слеза, пролитая не в гневе, была у нее столь редким гостем! Обращаясь к Ясю, она говорила таким робким ласковым тоном, словно она его боялась, а не он ее. Иногда, задумавшись, простаивала час. Стоило ему высказать желание, она сейчас же его исполняла.
Даже Миша не смел над ним издеваться и не раз был наказан, когда вслед за братьями хотел похлестать и ученика. Художник, предполагавший, что Ясю будет у него очень скверно, обманулся в своих ожиданиях, как всегда обманываемся мы все в своих предчувствиях и догадках. Что-то непонятное влекло Марию к этому юноше. Часто, когда Ясь один сидел в мастерской, рисуя с гипсовых образцов, она проскальзывала туда и тихо, ласково заводила разговор, волнуясь при этом так, словно она уже раньше слыхала голос бедного юноши, словно он напоминал ей что-то дорогое, утраченное. Не только фигурой и телом, но и сердцем, и душой эта женщина была итальянкой.