Сибирцев непонимающе уставился ему в глаза. Потом достал часы, несколько раз машинально щелкнул крышкой.
– Вы хотите сказать?…
– Нет, успокойтесь. – Ротмистр невинно усмехнулся. – Они ему больше уже не понадобятся.
– Николя… – Сибирцев осуждающе покачал головой. – Да если б я знал…
– Вы же сами заметили, что в нашей жизни мало человеческих ценностей, – цинично бросил контрразведчик. – Ценностей, достойных внимания. Конечно, я мог бы и не играть на них. Но что поделаешь? – вздохнул он. – Игра… азарт…
– Ну, – после паузы сказал Сибирцев, – я полагаю, вы не собираетесь выставлять их в качестве улики? Впрочем, – добавил он тут же, – вы можете их у меня выкупить. – И, заметив, как окаменело лицо Кунгурова, закончил: – Хотя, не скрою, они остались бы приятной памятью о нашем с вами знакомстве.
– Сделанного не воротишь, – махнул рукой Кунгуров. Он, возможно, уже осуждал себя за откровенность.
– Но я так и не понял вас. Что же, улики против этого несчастного так серьезны?
– Не скрою, да.
– Жаль, – пробормотал Сибирцев. – Всегда неприятно разочаровываться в людях. Даже если их почти не знаешь.
– Почти не знаешь, – со значением повторил Кунгуров. – Так куда вы меня повезете завтракать?
«Проиграл ты, Кунгуров, – подумал Сибирцев. – И твой многозначительный тон тебе не поможет…»
В тот же день он совершил непростительную ошибку. Напоив Кунгурова до бессознательного состояния, Сибирцев, отвез его домой, а сам помчался в управление Китайско-Восточной железной дороги, где после расформирования отряда «орловцев» в качестве помощника самого Путилова подвизался Володька Михеев. Это был единственный адрес, по которому Сибирцев не должен был никогда, ни при каких обстоятельствах появляться. Но вызывать Михеева на связь и ждать его Сибирцев не мог: перед ним стояли глаза Яши Сивачева. И он представлял себе, что эти мерзавцы из контрразведки сделали с дядькой Федорчуком.
Разговор состоялся короткий, но очень неприятный. Сибирцев потом краснел, вспоминая о нем: как мог он допустить такое вызывающее мальчишество и поддаться панике? Однако ведь речь шла о жизни человека, которого кунгуровские садисты могли замучить с минуты на минуту. Розовощекий, всегда веселый Михеев был на этот раз, казалось, вне себя от ярости. Понимая побуждения Сибирцева, он тем не менее высказал ему все, что думал по поводу такого поразительного нарушения конспирации. В конце он рассказал о страшной судьбе арестованного машиниста Федорчука, буквально растерзанного палачами, и о том, что уже дважды предпринимались попытки извлечь арестованных из контрразведки, но обе попытки окончились трагически.
Михеев предупредил также, что Сибирцеву надо быть готовым к исчезновению. Приказ из Центра мог последовать в любую минуту. И действительно, такой приказ пришел через полтора месяца, в середине апреля. Сибирцеву было предложено выехать в район Читы, где разгорелись серьезные бои, для инспекции, и там он, что называется, пропал без вести. Он ушел, хотя ему казалось, что интерес контрразведки к нему уже начал ослабевать. Порой Сибирцев думал, что столь скорое и безоговорочное решение Центра было в какой-то мере связано и с его явным нарушением требований конспирации…
Очнувшись от нахлынувших воспоминаний, Сибирцев вскинул голову, пристально посмотрел на Сивачева, который, целый и невредимый, стоял перед ним, а в голове гвоздем засел вопрос: так как же ты жив-то остался, Яков Сивачев?!
Когда Сивачева пригласили в контрразведку, он решил, что это обычная, всем давно осточертевшая проверка, какие нередко затевал Кунгуров. Серия провалов семеновских операций, в число которых входила даже такая крупная, как взятие Иркутска и освобождение Колчака, естественно, не могла не вызвать паники среди высшего руководства. Обеспокоенные и раздраженные японцы настаивали на своей помощи, это знал Сивачев из шифровок. Семеновская контрразведка развила бурную деятельность, стремясь доказать, что не зря получает жирные куски от союзников.
И хотя вызов в контрразведку не предвещал ничего приятного, но и бить тревогу пока было рано. Сивачев тщательно проверил себя – ничего компрометирующего не было. По требованию Федорчука он никогда не держал никаких могущих бросить тень бумаг. Никаких документов. С тем и вышел из штабного вагона, стоявшего на запасных путях на станции Маньчжурия. Вышел, чтоб уже никогда не вернуться.
Сперва разговор шел об обычных вещах; нет ли каких-либо подозрений, как хранятся секретные документы и так далее. Сивачев отвечал спокойно, обдумывая каждый свой ответ. Доверительный тон Кунгурова, конечно же, не мог его обмануть.
А затем произошло совершенно непредвиденное, и Яков сразу понял, что провалился.
Кунгуров предъявил шифровку, которую готовил сам Сивачев и никто другой. Речь в ней шла о секретной карательной экспедиции против Тунгузского партизанского отряда. Причем с указанием сроков ее проведения, сил и дислокации семеновских войск. Весьма шаткие слухи о подобной операции уже имелись, и поэтому Яков счел необходимым познакомить с ней Федорчука.
И вот теперь эта шифровка лежала на столе перед Сивачевым, а Кунгуров, ехидно кривя сухие губы, подробно рассказывал, как готовилась в контрразведке эта фальшивка, как совершенно случайно был убит в перестрелке переходивший границу старик охотник и у пего была найдена бутылка спирта, заткнутая пробкой из свернутой газеты, внутри которой оказалась эта шифровка. О шифровке же знал весьма узкий круг людей. Стечение роковых обстоятельств…
Яков молчал. Молчал и тогда, когда Кунгуров кликнул своего подручного бурята Ерофея, один вид которого внушал ужас и отвращение… Молчал, скрипя зубами от невыносимой боли, валяясь на нарах в вагоне смертников, следующем в харбинскую тюрьму.
А потом был сплошной провал в памяти: только дни и ночи нечеловеческих мук, бесконечных допросов и изощренных пыток. И в какую-то бессчетную из ночей он назвал, а может быть, ему только показалось, имя Федорчука. Меру своего предательства он вскоре увидел собственными глазами. Кунгуров привел его на допрос машиниста, и Яков не узнал своего бывшего хозяина. Это был окровавленный кусок мяса, из нутра которого изредка доносилось что-то похожее на клокотание. Кошмар, испытанный Сивачевым, сломил его. Он стал по крохам, оправдывая себя ужасом перед невообразимыми мучениями, выдавать то, что знал. Но знал он немного, возможно, на свое счастье. Он рассказал, как Федорчук склонил его передавать копии отдельных шифровок, а куда отправлял их потом, этого уже Яков не знал. Он рассказывал обо всех документах, копии которых передал Федорчуку, а их было немало, но какую-либо собственную связь с подпольем отрицал категорически. Его подловили, а потом он боялся отказаться, ему угрожали, обещали убить, если он откажется служить дальше. И он служил, но только из страха…
Видимо, Яков уже отыграл свою роль и больше активного интереса для Кунгурова не представлял. Вероятнее всею, Кунгуров действительно понял, с кем имеет дело. Однажды – Яков помнит: было уже по-весеннему тепло, слепило солнце после темноты камеры – Кунгуров вызвал его к себе и брезгливо заявил, что больше в услугах Сивачева не нуждается. Он так и сказал: в услугах…
Все, понял Яков, это конец. Скорее бы.
Но его попросту вышвырнули на улицу. Он и не понял тогда, зачем так поступил контрразведчик. Может быть, тот ждал, куда пойдет Сивачев, с кем попытается найти связь?
Грязный, избитый и оборванный, заросший до звериного облика, Яков забился в какую-то нору и долгое время вел животный образ жизни. Ни к кому он, естественно, не мог обратиться за помощью, понимая, что первым будет вопрос: за что его выпустил Кунгуров? Этот мерзавец не из тех, кому ведомы человеческие чувства и слабости. И Яков боялся вопросов, боялся встреч, даже случайных, со знакомыми ему людьми.
В пыли и жаре пришло харбинское лето. На что мог рассчитывать Сивачев? Только на случай. И он подвернулся в одном из притонов, где пьяный штабс-капитан с упоением рассказывал о том, какие дела разворачиваются на Дону. Терять Сивачеву было нечего: прошлое его никого не интересовало, будущего он и сам не видел. Формировался отряд для похода через Туркестан к Деникину на какие-то темные деньги; что его ожидало, никто толком не знал. Это было какое-то умопомешательство: никто ничем не интересовался. Спросили только, где служил, ответил: у Колчака. О своем пребывании в контрразведке умолчал, да и вряд ли кого это удивило бы. Его сотоварищи, сами такие же опустившиеся, бывшие защитники отечества, бившие и не раз битые в харбинских ночлежках, бредили реваншем, золотом, кровавым отмщением, еще черт знает чем. И Сивачев понял, что и он сам ничем от них уже не отличается. Поход на Дон он представлял себе прежде всего как расставание с проклятой памятью. Он хотел зачеркнуть прожитое, чтобы никогда больше к нему не возвращаться.