Исступленные глаза Руфи сразу налились бешеной злобой.
— А-а, так мы еще и молчать перед тобой должны?! — завизжала она. — Какой господин выискался!.. Сиди, молчи да слушай, как в животе с голоду петухи поют, а он…
Иуда весь сжался. Только большие уши его как-то печально оттопырились. Он знал, что сейчас будет визг, дикие крики, бешеное рыдание на весь квартал, весь этот непристойный гвалт, за который потом стыдно перед соседями, перед детьми, перед самим собой. Дети уже привыкли видеть в нем какого-то врага и смотрели на него подозрительными, недоверчивыми, враждебными глазами. И когда он лежал недавно больной в горячке, никто не подал ему воды и чему-то между собой они смеялись…
— Да успокойся, не шуми, не пугай детей… — тихо сказал он, бросая работу. — Я детям своим не враг, а отец. Я готов на все, но моя ли вина в том, что, как бы я ни работал, у нас не сходятся концы с концами?..
— Так на что же ты наплодил их столько?! — визжала она, брызгая слюнями. — На что?! Чтоб они с голоду скулили да один за другим дохли, как щенки? Нету работы — бери ножик и режь, режь, режь!.. Ты должен кормить свое отродье!..
В визге ее уже слышались эти жуткие срывы, которые говорили, что сейчас лавина слепого бешенства сорвется и начнется то ужасное, постыдное, которое больше всего и выгоняло его из дому, чтобы не слышать и не видеть этого паскудства, чтобы на людях забыться… Но в это мгновение в раскрытой для света щелястой и разбитой двери встала маленькая, тоненькая фигурка с черными глазами на миловидном, но бледном и точно раз навсегда испуганном личике. То была Сарра, старшая дочь. Ей было лет пятнадцать-шестнадцать. В убогом наряде ее сказывалось жалкое щегольство, от которого щемило сердце, и лицо ее было неумело накрашено. И как только от входа услыхала она эти знакомые взвизги матери, она побледнела еще более, сжала свои пухлые, детские губки и в глазах ее налились сразу крупные слезы — она плакала не только при таких домашних сценах, которые выворачивали всю ее душу, она плакала при самом нежном волнении, радостном или горестном, все равно. И мать просто иногда ненавидела ее за эти «нежности», а отец тихонько про себя жалел эту беззащитную душу…
— Вот она, явилась!.. — с злым хохотом крикнула мать. — Тоже, знать, пророка какого всю ночь прослушала…
Сарра робко, вся сжавшись, — за бешеным ударом мать никогда не стояла — подошла к ней и отдала ей свой ночной заработок. Мать долго смотрела на медные монетки, лежавшие на ее раскрытой, грязной ладони, потом исступленными глазами осмотрела всех в лачуге, — детвора испуганно уставила на нее свои блестящие черные пуговки — вдруг с бешенством швырнула деньги на земляной пол и, закинув голову и вцепившись обеими руками в седые волосы, зарыдала, захохотала, завизжала, забилась…
— А-ха-ха-ха… — заливалась она, то вырывая клочьями седые волосы, то колотясь сухой головой о стену, то вся трясясь и хрипя. — Беги на Иордан… беги всюду… слушай… они тебе расскажут… а мы… а мы… вот и с хлебом… А-ха-ха-ха…
Иуда, сдерживая дрожь, которою дрожало все его тело, вскочил, швырнул в угол сандалию и с искаженным лицом обеими руками схватился за голову…
— Мир вам!..
На пороге в полосатом плаще, с белой чалмой на голове и с посохом в руках стоял Иешуа. Он слышал все и был смущен, и сердце его рвала жалость, и в застенчивых глазах стояло виноватое выражение…
Руфь, метнув на него бешеными глазами, легла лицом к стене. Все исхудалое, костлявое тело ее тряслось. Иуде стыдно было поднять глаза. Сарра и дети, неловко улыбнувшись ему, взялись за поиски раскатившихся по всем углам монет…
Скрестив ноги, Иешуа сел на старую, неопрятную циновку. Иуда, и всегда с трудом находивший слова, с усилием старался занять гостя незначительным разговором, а тот, взволнованный до самого дна души видом всей этой нищеты, этой явной враждебностью к нему полусумасшедшей Руфи, а в особенности видом этой ужасной Сарры с ее запуганным, размалеванным лицом, молчал. Ничего не сказать было нельзя, но, Боже мой, что же можно было сказать тут?! Терпите еще?! Прощайте? Продолжайте грызть друг друга с голоду, продолжай, маленькая Сарра, продавать себя?! Но разве человеческий язык повернется сказать это? Нельзя терпеть, нельзя простить, нельзя продолжать!.. Его рука невольным движением ощупала широкий пояс: да, у него было два статера, две дидрахмы да несколько медных меах[9]…
— Ну, что, все не найдете?.. — обратился он к детям. — Ах, вы слепые! Давайте-ка, я с вами поищу… Отворите дверь пошире, чтоб было светлее… Вот так… А под циновкой смотрели?.. А-га, а там как раз и лежит вот дидрахма!.. Держи, Сарра…
Сарра подняла на него свои испуганные глаза.
— Но… но у меня не было дидрахмы, рабби… — робко сказала она.
Иешуа рассмеялся.
— Как не было, раз она тут лежит? Значит, была… — сказал он, продолжая искать. — А вот и еще дидрахма!.. Где же глаза у вас? Вы торопитесь и оттого ничего не видите… Держи, Сарра…
Губы Сарры затряслись, и она отвернулась в темный угол. Она ничего не сказала: она уже узнала ничтожество слов человеческих, давно привыкла молчать и все таить в себе. И в тумане слез она не видела даже тех меахов, которые подбирали у нее под носом визжащие от радости дети… Иуда, не шевелясь, блестящими глазами смотрел перед собой. В душе шевельнулось было тепло, но — спасения нет, все равно…
От веселого перезвона детских голосов и смеха в мрачной и душной лачуге стало точно светлее… И они потащили Иешуа на дворик, где густо пахло испражнениями и ходили две курицы дикого, взлохмаченного вида, посмотреть ту кущу, которую они, по обычаю, приготовили ради великого завтрашнего праздника. Из-за каменного забора спускалась раскидистая ветвь старого сикомора — к нему-то и приладили дети свою бедную кущу…
— Вот как хорошо! — похвалил Иешуа. — Для вас сам Бог кущу построил, да какую! Другой такой, может быть, во всем Иерусалиме нет…
Он еще и еще одобрил их сооружение, затравил их в какую-то игру, а сам думал: сказать тут терпи, значит, сказать гибни… Ибо это гибель… Но тогда что же сказать, что делать?! В душе его поднялась такая смута, что он, воспользовавшись первым удобным случаем, начал прощаться.
— Ты весь праздник пробудешь в Иерусалиме? — спросил Иуда.
— Я еще не знаю, как дело сложится… — отвечал Иешуа. — Может быть, и после праздника останусь…
— Так если останешься, заходи к нам… — проговорил Иуда. — Ты на женщину не гляди. А мы тебе всегда рады. Смотри, как ребята-то ожили!..
Иешуа решил было пройти к Элеазару в Вифанию, но не успел он дойти и до городских ворот, как встретил Иоханана Зеведеева и рыженького Рувима, пыльных и возбужденных.
— А мы тебя везде искали, рабби!..
— Что с вами? Что случилось?..
— Ирод убил Иоханана…
Глаза Иешуа широко раскрылись.
— Да верно ли?
— Мы сами видели его голову… И в языке булавка золотая…
И, перебивая один другого, они рассказали все, что видели и слышали в Махеронте.
— И с нами пришла в город Иоанна, жена домоправителя Иродова, Хузы… — сказал Иоханан. — Она все плачет и никак не хочет больше жить около Ирода…
— А муж?
— Ну, он не очень ее удерживал… Он, говорят, с какою-то плясуньей давно там путается…
Иешуа потупился.
— А что народ? — спросил он потом.
— Что народ? — усмехнулся Рувим. — Как всегда: шумит, грозит, спорит и — ничего больше…
— Ну, идите к себе… — после долгого молчания сказал Иешуа. — Я скоро приду…
И, выйдя из городских ворот, он долиной Кедрова пошел куда глаза глядят…
Когда Иешуа ушел, кто-то из ребят Иуды нашел под поставцем, на котором вечером ставят светильник, целый статер. Сарра весь день ходила задумчивая, точно во сне, а вечером на свой промысел не пошла…
Праздник Кущей был исстари установлен в воспоминание сорокалетних скитаний Израиля в пустыне. В эти же дни торжественно праздновалось и окончание всех полевых работ и уборки виноградников. Все праздники — за исключением праздника Огней или Ханукка — праздновались только в Иерусалиме. Тогда средоточием всей жизни еврейской становился храм, и те синагоги, которые незаметно, но неустанно подрывали основание этого храма, на эти дни отступали в тень. И вместе с храмом в торжественные дни эти на первое место становилось не толкование закона, а многовековой обряд.
Наконец, загорелась заря торжественного дня… Облеченный в белую, льняную одежду, с митрой на белой голове, — на митре сияла дощечка из чистого золота с надписью «святыня Господня» — Каиафа с золотой кадильницей в руке, на глазах у бесчисленной, затаившей дух толпы, вошел за роскошную ковровую завесу Святая святых… И, хотя давно уже в старом, много видевшем сердце Каиафы угасла всякая вера, он, как всегда в эту минуту, испытывал глубокое волнение: что же, в конце концов, и в небе так же пусто, как и в Святая святых, или и тут и там все-таки что-то есть?.. Возносятся в небо жертвенные дымы, льется кровь, тысячные толпы падают ниц — кому же приносятся эти жертвы? К кому возносится мольба?.. И старый первосвященник забыл совсем о молитве, и, опустив курящуюся золотую кадильницу, в глубокой задумчивости стоял среди жуткой пустоты Святая святых, за завесой, на которую набожно, трепетно смотрели тысячи глаз… И весь этот день народ строго постился: не ел, не пил и не умащал себя маслами, и даже не умывался — исключение закон делал только для царя да для новобрачной, которая могла умыться, «ибо она должна быть приятна для глаз супруга своего»…