– Ну, Вася! – воскликнул Афанасий. – Ведь это что – красота какая!
Василий, улыбаясь, поглядел на него. «Ну, вот, дядя, – сказали лукавые глаза, – ты про художество давеча спрашивал… Вот тебе и художество!»
Когда солнце стало росу сушить, отряд тронулся к лесу. Впереди Пантелей шагал: его старик поставил за старшого. А сам, взяв листы и кинув за плечи гусли, побрел неведомо куда.
Весело шел отряд. Кто песню пел, кто неторопливо вел беседу. Старик Кирша на ходу досказывал начатую ночью у костра сказку. А в хвосте отряда стоял гогот: там Родька-толмач животом говорил, плакал дитем, просил жамочки.
Дорога шла по лесу в гору.
Поднялись люди на гребень и огляделись. В розовом тумане смутно поблескивали реки. Подобно серебряной сбруе, сверкали прильнувшие к Дону озера и старицы Битюка.
А Дон-батюшка необъезженным конем горячился, прядал, шумел водоворотами перекатов.
И вдруг из тумана показались корабли. Один за другим шибко бежали они, в утренних лучах алея и золотясь крутыми, словно лебединые груди, парусами.
Бежали корабли стращать турок.
Сверкая пушками, впереди эскадры плыл «Старый Дуб», На носу стоял человек в треуголе, с подзорной трубкой в руке.
Дух захватило у Василия – так прекрасны показались ему в сиянии утра эти выросшие на мужицких костях, на мужицком горе корабли.
Так прекрасны…
Но, видно, и корабельщики заметили отряд. Человек в треуголе махнул тростью. Тотчас над бортом «Старого Дуба» в белом клубочке дыма вспыхнул огонь. И, ломая сучья деревьев, над головами людей просвистело чугунное ядро.
Отряд схоронился в чаще.
А к вечеру в глубине леса послышался конский топот, разудалая казачья песня.
Это шел атаман Лукьян.
завершающая: о том, как в город Воронеж вернулась тихая, безмятежная жизнь; о бесстыжей бушпритной девке: о страшном пожаре, и в конце – благодарное воспоминание о кавалере Корнеле
Сколько-то лет прошло.
Опять в Воронеже на торгу сделалась тишина: что деньгу стоило – за то и брали деньгу, а что две – за то две-то теперь просили, а отдавали, случалось, и за полторы.
Немцев не стало.
И на притоптанном месте, на лужку возле реки, мало-помалу травка наклюнулась, зазеленела.
Разложили бабы на мураве беленые холсты.
Рыбаки сети развесили.
Угрюмо, сердито поглядывало опустевшее адмиралтейство. В нем на чердаке сычи завелись, жалобно покрикивали ночами.
Однако ребятишкам это было нипочем: они придумали на адмиралтейском дворе играть в бабки. Да еще, чертенята, копались в кучах мусора, битого камня, щепы; искали что попадется.
Попадались медные пряжки от башмаков, гвозди, черепки цветной посуды, поломанные оловянные подсвечники.
Однажды пистоль нашли ржавую. Забив дуло гвоздем, пытались стрельнуть.
На мелководье лежал якорь. Его заносило песком.
Цифирные школяры от бескормицы разбежались. И мастеров не было. Остались одни караульные солдаты. Они продолжали нести в цифирной школе службу: стояли на часах и засаленными картами играли в три листика.
А немецкой слободки словно и не было вовсе: прижимистые немцы, уезжая, забирали с собой все – до поганого ведра, срамно сказать, простите.
От великого корабельного строения и следа не осталось. Одни дворцы да адмиралтейство. Дворцы стояли с заколоченными окнами. В них, сказывают, волкулаки жили. Ночным часом воронежские жители остерегались ходить мимо дворцов.
А ведь не так давно тут огненные потехи творили, музыка гремела, шумели гезауфы… Галеры, бригантины, лениво покачиваясь на тихой воде, украшали реку…
И вот ничего нету.
Многонько-таки воды утекло.
Атаманское войско разбито.
Иванок, Кирша, Афанасий, Родька-толмач, Сысойко – где они?
Все полегли, бедные…
Пантелей, слышно, в калмыцких степях затерялся.
На дне ямистой степной речки Курлак лежит горемычный малолеток Васятка.
Так и не увидел ты, Вася, Голландию, славный город Амстердам, где все – вода: ступил за порог и – канал; где чистые, крытые красной черепицей, высокие дома; где у широких окошек сидят искусные живописцы, пишут дивные ландшафты и плоды…
Лежишь на дне Курлака-реки.
Плыл, спасаясь от драгун, и уже берег был близко, да что! – настигла дура пуля, И, не вскрикнув, медленно опустился на дно.
Водяные девы в месячную ночь приплывают к малому, щекочут, щиплют, целуют, тщатся разбудить.
Напрасно.
А ведь, может, второй Рафаэль был бы?
Да что об том. Лучше к городу Воронежу вернемся.
Он с виду был все такой же. Лишь городские стены совсем одряхлели и кое-где зияли проломами. Шатры же на всех башнях порушились, одни стропила торчали черными костяками.
Да вот новость: в посаде конек на крайней избе был дивен. Над поросшей зеленым мохом кровлей красовалась деревянная, страшная, с надтреснутой позолоченной мордой и голыми позолоченными же грудями девка.
Сия девка называлась по-немецкому бушприт.
Срамота от бушпритной девки ложилась на весь посад. Жители подавали обер-коменданту Колычеву челобитную, просили слезно, чтоб оную деревянную бесстыжую девку убрать. Но обер-комендант только посмеивался.
– Чего-де с таким дерьмом лезете? Ай у меня без вас делов нету? Кто избе хозяин – с тем и разговаривайте. А я – что?
С хозяином же избы разговор был короткий. Он выбежал с топором, матерясь, разогнал посадских жителей, а сам залез на крышу.
– Вишь ты! – кричал он оттуда. – Вишь ты, стручки-маковки, прыткие какие! Девка им нехороша! Да ее сюды по государеву указу из самой из Москвы везли с великим бережением… Ей бы, дураки, стручки-маковки, на корабельном носу красоваться, да плотники, собаки, вишь, ненароком морду раскололи… ее и кинули, сердешную…
– Так то ж корабель, – кричали посадские, – а у тебя изба, срамно ведь!
– Где изба, стручки-маковки? Где изба? Вам что, дядины дети, заслепило? Я вам покажу избу!
Вскочив, он бегал по крыше и, воображая избу кораблем, кричал непонятную команду насчет фоков, кливеров и брамселей.
Это был полоумный матрос Башашкин, бесшабашный человек. Он пережил двух Петров и двух цариц. И умер в возрасте восьмидесяти трех лет.
И все время бушпритная девка ощерялась, трясла, бесстыдница, позолоченными грудями на коньке его избы.
Смущала проезжих.
И наконец, много лет спустя, когда уже не стало ни обоих Петров, ни обеих цариц, ни полоумного матроса Башашкина, на торгу объявился чудной человек.
Он был сед, волосат, мослаковат, голос имел трубный, но сипловатый.
Ветхий сермяжный кафтанишко болтался на нем, как на огородном пугале.
И дико блуждали непутевые глаза.
Он ходил меж торговых рядов и кричал, что-де скоро всем сделается погибель. Что хотя-де черт и помер, но это одна видимость: вернется и воцарится. И что тогда-де настанет царство антихристово и конец свету.
Сего человека никто не признал, и все спрашивали друг у дружки: чей-то такой?
А между тем это был известный в свое время дьячок Успенской церкви Ларивон, или, как его звали, – Ларька.
Он столько лет отсидел в толшевских подвалах, что уже и счет годам потерял.
Итак, его не признавали, но жалели, и даже иные подавали грош, или баранку, или еще что.
Протолкавшись весь день на торгу, он с наступлением темноты ушел из города и очутился возле дворца ижорского герцога.
Ночь была ненастная, непроглядная. Ветер свистел в выбитых окнах дворцовых башен.
Бесстрашный, а еще лучше сказать, безумный Ларивон не побоялся волкулаков. Обложив крыльцо герцогова дворца сухой щепой и соломой, он высек огня и поджег.
Весело, жарко запылало деревянное строение.
Когда на посаде и в городе ударили в набат, дворец полыхал подобно огромной смоляной бочке. Сильный ветер далеко разносил горящие головни, и вскоре занялись другие дворцы и многие посадские избы.
Наконец огонь перекинулся на город и там пожрал остатки крепостных стен и многие дома и храмы.
С этим ужасным пожаром окончился древний, деревянный Воронеж.
И мы так и не узнали бы, каков был на вид этот замечательный город в те далекие времена, если б не ландшафты господина Корнеля. Он описал и напечатал в городе Амстердаме свои путешествия по Московии. Вырезанные искусными граверами, к книге были приложены рисованные им с Чижовских бугров воронежские ландшафты.
Беглые.
Пирушка, выпивка (нем.).
Питер Бас – Петр-мастер (голл.).
Плащ, накидка.
Ты – художник, мальчик! (нем.)
Оборотни.
Портреты.
Латы (нем).
Штык.
Переводчик.
Кабаки.