Вот и поручила Краса, как всегда, идя к печи, сынишку малого подруженькам. А те заболтались за рукоделием, позабыли про несмышленыша, тихонько игравшего в уголке. Не углядели, как подобрался к двери, не прихлопнутой торопливо пробегавшей рабыней. Известно же: семь чужих глаз одному материнскому не замена!
А воевода Ждан Твердятич шагал по двору туча тучей, и гром в той туче не за семью засовами хранился. Лежал ведь в ложнице соколик подстреленный, надежа-сын единственный, ненаглядный. Не мог рта раскрыть, словечко сказать, не мог притронуться к багрово вспухшему подбородку… Крепко же изувечил его Ратша железным своим кулаком! Да и гридни бессовестные добавили Ждану срама и боли, вздумав еще за обидчика заступаться…
Во дворе ждал воеводу Эймунд с Тьельваром и несколькими лучшими мужами – пришли рассказать словенскому ярлу, что они там у себя приговорили о Хаконе-забияке… Тут-то выкатился прямо встречь Ждану Твердятичу румяный беленький колобок, Ратши отродье.
И взыграло у старого в груди ретивое сердце! Свет померк перед глазами – схватил из-за сапога гремучую, в железках, плеть и взвил ее над головой – только свистнуло. Тьельвар прыгнул барсом, подхватил малыша, заслонил. Плеть пала на его плечо, разорвала кожу за ухом, едва не пропорола одежды.
Старшие гридни – старградские варяги, самому князю ближники, – бегом бежали через двор унимать не в меру разошедшегося воеводу, пока тот не натворил в запале еще чего похуже. Ждан Твердятич зарычал по-медвежьи, замахиваясь снова, но Тьельвар проворен был – успел отскочить. Мальчишка вырывался из рук и пронзительно кричал. Кабы не заболел еще с перепугу! Гридни окружили воеводу, отняли плеть, и Тьельвар принялся неумело ласкать чужое дитя, стараясь утешить. И тотчас перед ним как из-под земли выросла Краса. От одежды и рук, присыпанных мукой, еще веяло печевом, но с белого лица глянули на Тьельвара белые, отчаянные глаза. Вот когда ему кинуть бы на плечи Красе свой теплый кожаный плащ, увести ее прочь, обнять покрепче да не отпускать… Но не сделал этого, не смекнул. Отдал ей сына и вернулся туда, где шумели вокруг воеводы немногословные гридни.
– И Ратшу вот не за дело обидел, а теперь мальчишку его…
– Ратше поделом, давно пора бы унять!
– А ты почто? Сам первый за его щитом голову укрывал!
– Я укрывал?..
– А не доводилось будто…
И повторялось, как утром. Вот ведь рак с клешнями: что при нем покою не ведали, что без него! Мало не в бороды уже плевали друг дружке, и не было рядом князя, чтобы одним словом образумить, усмирить седых удальцов…
– На сани садишься, а молодого ревнуешь, что злей ратиться горазд!
– Сам бревно трухлявое, колода подмоченная!
– То-то и оно, извели из дружинушки добра молодца, что же кулаком вслед не помахать…
– Святобору, может, за дело досталось, послушаем, что сам скажет еще!
Ждан Твердятич вдруг отшвырнул, будто тряпочных, двоих пытавшихся держать его за локти и взревел так, что отроки в воротах едва не выронили копья:
– Все с глаз прочь!..
Повернулся, пошел, глухой и незрячий, к себе, в свою воеводскую хоромину. И надо же – гридни, будто политые холодной водицей, поворчали еще немного да и потянулись невесело кто куда.
Вот только когда Тьельвар начал оглядываться – не видно ли Красы. Не сыскал, принялся выспрашивать у людей, сперва у тех, что в крепости жили, потом у всех подряд. Но дознался лишь, будто видели ее бегущей без памяти берегом Ладожки-речки, как раз по тому месту, где летом бывал торг и где Ратша отбил ее у купчины…
И вернулся в Гетский двор опечаленный, будто что потерял.
Беспечные подруженьки знай всхлипывали, чувствуя на себе непоправимую вину. Наконец от печи потянуло горелым; тогда кинулись спасать хлебы – и вынули опавшие, тяжелые, совсем черные по бокам. И у половины, не меньше, макушечки недобро поглядывали наружу…
Вечером, сев за столы, воины молча разламывали эти хлебы, и ни один не осерчал, не пожаловался, что невкусно. Все понимали, что иной хлеб в этот день испечься не мог.
Краса объявилась под утро…
Этой ночью в доме боярыни никто спать не ложился. Еще с вечера заглянули в избу трое крепких парней – все прежние Вадимовы люди. Все с мечами – мало ли что еще взбредет на ум воеводе! Потом пришли еще двое, Тьельвар и с ним датчанин-селундец, что дрался подле боярина тогда в лесу. Они не стали рассказывать, как Эймунд уговаривал их не ввязываться не в свое дело и как Тьельвар, обычно скорый на язык, отмолчался, а селундец бросил угрюмо: «Ладно, прогневается ярл, и нас выгоните, как Хакона с Авайром… всем вам тут сытая зимовка дороже верных людей!» Так они и просидели всю ночь у двери. Негромко переговаривались, что-то рассказывали друг другу, даже смеялись. И лишь на лицах лежало что-то неуловимо особенное, потому что к этим молодым парням всякий миг могла постучаться со двора лютая смерть.
Всеслава с матерью сидели возле печи, подкидывали дровишки. Всеслава не плакала. Как прослышала о беде, случившейся с женихом, – не выронила ни слезинки. Зато боярыня то и дело принималась вытирать глаза. Знала, знала: не принесет Ратша добра! Всеслава утешала ее, целовала в мягкие щеки, гладила по голове. Вслух они Ратшу не поминали. Не его ради собрались под крышу те пятеро – ради боярина…
Незадолго до света по мокрым доскам во дворе вправду прочавкали шаги. Парни разом взвились на ноги, бесшумно прижались к стене. Усидел только датчанин: ему показалось, что к чужому дому с оружием подходят не так. Потом в двери постучала уверенная мужская рука, и Всеславу стянули с лавки, подтолкнули вперед.
– А ну спроси, кого еще принесло.
Боярыня прижала ладони к лицу. Зря, что ли, рассказывали ей эти самые молодцы: с нами был боярин, вкупе по лесам уходили, перед боем видели, после же как с водою утек!
– Кто там? – спросила Всеслава испуганно.
Извне долетело:
– Отвори, сестра, я это… Пелко пришел.
Парни отодвинули Всеславу в сторонку, подняли засов. Пелко действительно стоял на пороге, и дождевая влага обильно стекала по его лицу, по волосам. Он обнимал за плечи Красу, завернутую в его куртку.
– Нашел, – сказал Пелко, встряхиваясь. – Схоронилась она, да дите заплакало.
Тьельвар поспешно шагнул вперед, подхватил Красу, внес ее в дом. Краса застонала. Пелко стащил с себя рубашку, выжал ее на крылечке и стал натягивать вновь.
– Простынешь, – сказал ему датчанин. – Возьми-ка мою.
Разглядев, кого несут, боярыня отвела было местечко на скамейке: достанет вольноотпущеннице, благодарит пусть за то, что хоть не на полу, не где-нибудь в холодной клети.
– В горницу неси, – сказала твердо Всеслава. – В мою. Сюда вот.
Выдернула лучину из светца и пошла с нею по всходу, и боярыня, враз онемев, не прикрикнула на нее, не остановила.
Пелко посмотрел на хозяйку и не посмел подойти к каменке погреться. Помнил, как указали когда-то на дверь несчастной Красе. Сел было в самой влазне, в неприметном углу. Его мигом вытолкнули оттуда к печи:
– Грейся, дурень, у тебя же зубы стучат.
И опять ничего не сказала боярыня, лишь растерянно смотрела, как топтался возле каменки чужой малый.
Всеслава долго не показывалась в повалуше, Спустился Тьельвар, принес сверток мокрой одежды, повесил сушить. Потом встал у огня рядом с Пелко. Не спрашиваясь у хозяйки, снял с полки горшочек, начал греть питье для Красы.
Боярыня смотрела на них по-прежнему молча. Поняла уже, что ее слово перестало быть привычным законом в этой избе. Отчего-то не годился больше этот закон ни корелу, ни молодым мужниным друзьям, ни даже дочери родной…
Пальцы ищут ложе лука,
и рука стрелять готова,
но противится другая.
Калевала
Смерть на лыжах шла болотом…
Корельская песня
Унижение – вот что всего острее чувствовал Ратша, сидя на рыхлом лапнике под корнями поваленной ели. Князь Рюрик не был первым, кому он служил. От прежнего вождя он тоже ушел обиженным да еще швырнул ему под ноги когда-то подаренный меч: тот пусть служит тебе, княже, кто слыхом не слыхивал про честь! И был прав: бегом убежал тогда с первого своего поля тот молодой князь, бросил своих, Ратша чудом отбился один от двадцати… Но чтобы его, трижды Ладогу от находников защищавшего, из Ладоги гнали, как татя полнощного, прочь! И ведь кто гнал, Ждан Твердятич, чару на пиру подносивший, сыном называвший при всех…
Дождь сменился густым холодным туманом. Мельчайшие капельки плавали перед самым лицом, усеивали волосы и одежду. На низко свесившейся ветви собирались медлительные крупные слезы, срывались вниз и одна за другой катились по толстому кожаному рукаву. Вихорь бродил поодаль между деревьями, разыскивая реденькую, пучками, траву и припозднившиеся грибы. Ему что: небось не в первый раз, да и кони дикие весь год живут в поле, в лесу, ни крыши над собою не ведая, ни зерна вкусного в яслях… Тут Ратше вспомнилось, что жили ведь в лесах, видоки сказывали, не одни только дикие лошади, но и дикие люди. Мохнатые люди, одеждой тел не прикрывающие, жита не сеющие, дела железного не разумеющие… Ратша поскреб щетину на подбородке и усмехнулся. Если так пойдет и дальше, он, глядишь, как раз их и повстречает. Лешаки эти с виду только страшны, напугать могут, если кто робкий, да сами человека боятся пуще огня. Выпросят крючок рыболовный или муки горсточку, хвать брошенное, и бегом…