– Сознаю сама, – грустно ответила Жанна, – я не солгала, но в то же время обманула. Сначала я испробовала все другие средства, но не могла уйти, а должна была уйти. Того требовала назначенная мне цель. Я поступила нехорошо и, думается мне, достойна осуждения.
Некоторое время она молчала, обдумывая этот вопрос со всех сторон; затем произнесла со спокойной решимостью:
– Но я поступила так ради честного дела, и в другой раз я повторила бы то же самое.
Нам казалось, что она чересчур щепетильна, но все промолчали. Если бы мы знали ее так же хорошо, как она знала сама себя и как впоследствии доказала история ее жизни, то мы поняли бы, что она сказала истину и что мы заблуждались, думая, будто она стоит наравне с нами. Она была выше нас. Она готова была принести в жертву себя – лучшую часть своего я, то есть свою правдивость, – ради спасения дела; но только ради этого: жизнь свою она не хотела купить такой ценой. Между тем наша военная этика допускала обман, ради спасения жизни или получения какого бы то ни было преимущества над врагом. Ее изречение показалось нам тогда заурядным, потому что суть заключенной в нем мысли ускользнула от нашего понимания. Но теперь легко видеть, что в этих словах таилось высокое нравственное убеждение, сообщавшее им величие и красоту.
Понемногу ветер затих, и град и снег прекратились, и стало заметно теплее. Дорога лежала через трясину, так что лошадям пришлось пробираться шагом – иначе нельзя было. Медленно тянулось время: не имея сил бороться с усталостью, мы засыпали в седлах. Даже опасность, грозившая со всех сторон, не могла заставить нас бодрствовать.
Эта десятая ночь показалась нам самой долгой; и, конечно, она была тяжелее всех предшествовавших, потому что утомление наше возрастало с каждым днем и теперь угнетало нас больше, чем когда-либо. Зато нас больше не беспокоили. Когда наступил наконец бледный рассвет, то мы увидели перед собой реку и знали, что это – Луара; мы вступили в город Жиан и знали, что находимся в дружественной стране, – враг остался позади. То было счастливое утро.
Отряд наш был изнурен, потрепан и невзрачен с виду; но Жанна, как всегда, была и душой и телом бодрее всех нас. В среднем мы каждую ночь проезжали больше тринадцати лье по извилистым и неудобным дорогам. Этот замечательный поход показал, на что способны люди, когда у них есть вождь, беззаветно преданный своей цели и непоколебимый в своей решимости.
Глава V
По прибытии в Жиан, мы впервые два или три часа посвятили отдыху и вообще занялись восстановлением своих сил. Но за это время успела распространиться молва, что приехала та Дева, которая послана Богом для спасения Франции. И тотчас начался такой наплыв народа, желавшего взглянуть на нее, что благоразумие заставило нас искать более укромное место. Поэтому мы выехали и сделали привал в небольшой деревне, называвшейся Фьербуа.
Теперь мы были в шести лье от замка Шинон, где находился король. Жанна сейчас же продиктовала мне письмо к нему. Она говорила, что совершила путь в полтораста лье, чтобы сообщить ему добрые вести, и просила разрешения передать ему эти вести с глазу на глаз. Она добавила, что хотя никогда не видела его, однако сразу его узнает и сумеет отличить, даже если бы он переоделся в чужое платье.
Оба рыцаря тотчас же отправились с этим письмом. Наш отряд спал все время после полудня, а после ужина мы порядочно-таки приободрились и развеселились, в особенности наш кружок молодых домремийцев. Нам была предоставлена уютная столовая деревенской харчевни, и первый раз за все эти бесконечные десять дней мы были избавлены от тревог, ужасов, лишений и утомительных трудов. Паладин вдруг снова стал самим собой, каким мы знали его прежде, и чванно разгуливал взад и вперед, как живое олицетворение самодовольства. Ноэль Ренгесон заметил:
– Я просто диву даюсь, как славно он нас выручил из беды.
– Кто? – спросил Жан.
– Да Паладин.
Паладин прикинулся глухим.
– Он-то тут при чем? – спросил Пьер д'Арк.
– При всем. Только вера Жанны в его осторожность и дала ей возможность сохранить самообладание. Насчет смелости она могла бы понадеяться на нас и на себя, но осторожность – первейшее дело на войне, в сущности-то говоря: осторожность – это редчайшая и высочайшая добродетель, а у Паладина ее хоть отбавляй – больше, чем у любого француза; больше, пожалуй, чем у шести десятков французов.
– Ну, ты опять норовишь дурака валять, Ноэль Ренгесон, – отозвался Паладин. – Тебе следовало бы обмотать вокруг шеи свой длинный язык да заткнуть конец его себе в ухо, а то как бы тебе не попасть в беду.
– Вот уж не знал, что в нем больше осторожности, чем у других людей, – сказал Пьер. – Ведь для осторожности нужна смекалка, а у него, я думаю, мозгов ничуть не больше, чем у любого из нас.
– Ошибаешься. Осторожность не имеет никакого отношения к мозгам; для нее мозги скорее являются помехой, потому что она не рассуждает, но чувствует. Высочайшая степень осторожности указывает на отсутствие мозгов. Осторожность есть свойство сердца – только сердца; мы повинуемся ей в силу чувства. Это видно из того, что, если бы она была свойством разума, она заставляла бы видеть опасность только там, где опасность действительно налицо; между тем…
– Охота вам слушать, что он мелет, проклятый олух! – пробурчал Паладин.
– …между тем как осторожность, являясь исключительно качеством сердца и руководясь чувством, а не разумом, преследует более широкие и возвышенные цели и чутко подмечает и предупреждает такие опасности, которых в действительности и в помине нет. Как, например, давеча ночью, когда Паладин среди тумана принял уши своей лошади за неприятельские копья и, соскочив, взобрался на дерево…
– Это ложь! Ложь, ни на чем не основанная! Послушайтесь моего совета, не верьте злостным выдумкам этой ехидной трещотки: он из года в год прилагал все старания, чтобы очернить меня, а потом примется злословить и на вас. Я слез с лошади, чтобы подтянуть подпругу, – провалиться мне, если это не так, хотите – верьте, не хотите – не надо.
– Вот он всегда таков: ни о чем не может спорить спокойно, но сразу идет напролом и становится строптивым. А замечаете, какая у него плохая память? Он помнит, что соскочил с лошади, но забыл обо всем остальном, даже о дереве. Впрочем, это естественно: он помнит, как спрыгнул с лошади, потому что это вошло у него в привычку. Он всегда поступал так, лишь только в передних рядах поднималась тревога и раздавался лязг оружия.
– Чего ради он слезал с лошади именно в такое время? – спросил Жан.
– Не знаю. По его мнению, чтоб подтянуть подпругу; по моему мнению – чтобы взобраться на дерево. В одну из ночей он на моих глазах девять раз взбирался на дерево.
– Ничего подобного ты не видал! Кто так нагло лжет, тот не достоин уважения. Предлагаю всем вам ответить на мой вопрос: верите ли вы словам этой змеи?
Видно было, что все пришли в замешательство. И только Пьер ответил неуверенно:
– Я… право, я не знаю, что сказать. Вопрос-то щекотлив. Как-то неловко не поверить человеку, когда он говорит напрямик; однако принужден сознаться, – хоть это не совсем вежливо, – что я не могу принять на веру его слова целиком. Нет, я не могу поверить, что ты вскарабкался на девять деревьев.
– Ну вот! – вскричал Паладин. – Небось самому стыдно стало, Ноэль? А сколько раз я взбирался на деревья, как ты полагаешь, Пьер?
– Только восемь раз.
Хохот, покрывший эти слова, довел Паладина до белого каления, и он сказал:
– Придет и мой черед – придет и мой черед! Рассчитаюсь с вами со всеми, можете на это положиться.
– Не трогайте его, – предупредил нас Ноэль. – Он делается настоящим львом, если его раздразнить. После третьей стычки я убедился в этом воочию. Когда сражение окончилось, то он вышел из кустов и напал на убитого один на один!
– Новая ложь! Остерегись – ты зашел слишком далеко. Будь благоразумнее, а не то тебе придется увидеть, как я нападаю на живого.
– То есть на меня. Этим ты уязвил меня больнее, чем всеми своими несправедливыми и грубыми речами. Какая неблагодарность к своему благодетелю…
– Благодетелю?.. А чем я обязан тебе, желал бы я знать?
– Ты обязан мне жизнью. Я стоял между неприятелем и твоими деревьями и оттеснял сотни и тысячи врагов, жаждавших твоей крови. И делал я это не ради похвальбы своею доблестью, но ради того, что я тебя люблю и не мог бы без тебя жить.
– Ну, будет тебе, замолчи! Я не желаю оставаться здесь долее и внимать такому глумлению. Я еще мог бы стерпеть твою ложь, но никак не любовь твою. Побереги эту отраву для кого-нибудь не столь брезгливого, как я. И прежде чем уйду, скажу вам вот что: во все время похода я скрывал свои подвиги, дабы не затемнять ваших крохотных отличий, но дать вам возможность приумножить свою скудную славу. Я всегда устремлялся вперед, где шла самая жаркая сеча, потому что я хотел быть вдали от вас: иначе вы увидели бы, как я повергаю врага, и убоялись бы, осознав свое бессилие. Я твердо вознамерился хранить эту тайну в груди своей, но вы побудили меня открыться. Если нужны вам свидетели, то поищите их вдоль пройденной нами дороги, – там лежат они. На той дороге была грязь непролазная – я вымостил ее телами убитых. Бесплодна была земля в окрестной стране – я удобрил ее кровью. То и дело меня просили удалиться из передовых рядов, потому что некуда было двинуться из-за множества моих жертв. И ты – ты, неверный! – утверждаешь, будто я влезал на деревья! Стыдись!