Нинку Олимпиада боялась, хотя за глаза называла старой проституткой.
Это теперь она обрела какую-то сомнительную «племенницу», прописалась в Кашире и завела дружбу с участковым, а поначалу опасалась лишний раз выйти на улицу. Что-то в ее судьбе было темное, недосказанное. Они с Деткой посчитали неловким спросить у Олимпиады паспорт, так и обошлись, тем более что представили ее очень буржуазные, дышащие уверенностью и благополучием Борис Ильич и Софья Марковна. Они называли ее Липочка и как-то слишком суетились, будто сбывали краденое или обладающее тайным изъяном. Олимпиада держалась величественно, но был один недобрый знак, она тогда отметила его, но найти хорошую домработницу было так трудно, и она притворилась перед собой, будто не поняла этого знака. Дело в том, что после первого визита в их дом Олимпиада позвонила и спросила, не находили ли они золотой крест, вернулась от них — а креста на шее нет, наверное, где-то возле кресла, на котором сидела. Обыскали все, но креста не нашли. Много раз потом припоминала эту странную историю. То, что у Олимпиады не было никаких оснований носить крест, довольно скоро стало очевидно. Ни по форме, ни по сути не была она человеком верующим. Прошлое ее было туманным. Правда, о детстве в Новгородской губернии любила вспоминать. Как-то проговорилась, что сестры и до сих пор живут в Крестцах, это где-то на полпути между Москвой и Ленинградом, но никакого общения с ними не поддерживала. Один раз, отправляясь на машине в Ленинград, предложили, что заедут в эти самые Крестцы, передадут привет и гостинцы, но Олимпиада вызверилась: «А что? Я вас прошу, что ли?»
Крестцы всплыли как-то, когда пришли в гости Фесейские. Пилат Георгиевич, отличный рисовальщик и милейший человек, почему-то стал вспоминать летние месяцы детства и юности, что проходили в поместье на Новгородчине. Олимпиада, подававшая на стол, услышала и стала выспрашивать подробности: где да как. Это было абсолютно неприлично: кухарка участвует в разговоре. Пилат Георгиевич упомянул Крестцы, и тогда Олимпиада заявила, что прекрасно помнит его, они вместе водили хороводы. Гость изумился, но промолчал. И тут уж Олимпиада разошлась, встала возле стола, скрестив на могучей груди руки, и начала пороть всякую чушь про юные годы на природе. Детка первый заметил, что она в поддатии и подмигнул Пилату. Мужчины, сами не дураки выпить, веселились ее идиотским рассказам, а они вместе с красивой и тонной дамой, женой Фесейского, сидели с каменными лицами.
При напоминании, что пора принести из кухни мороженое или что-то там еще, Олимпиада отмахивалась и говорила: «Успеется!» В общем, вела себя безобразно, о чем ей и было сообщено утром. Отдельной строкой упоминалось о недопустимости потребления алкоголя в доме.
— У вас есть выходные. Ради Бога — хоть до риз положения.
Олимпиада молчала, но смотрела с такой ненавистью, что она подумала: либо не надо было затевать этого разговора, либо уволить сразу.
И конечно, Олимпиада запомнила и затаилась. Теперь отыгрывается. Время от времени, а уж по большим праздникам обязательно, приходит с бутылкой коньяка и заставляет пить вместе с ней.
Что греха таить, когда-то и она любила выпить, особенно налегала после возвращения, когда поняла, что мышеловка захлопнулась и они с Деткой обречены торчать в вонючей клетке до конца своих дней. Тогда попивала. Но теперь не могла, душа не принимала, особенно после операции. Но Олимпиада, приговаривая: «Пей, не притворяйся, ты же любишь!» — насильно вливала в горло дешевое пойло. Теперь она боялась праздников и каких-то там ведомых лишь Олимпиаде дней вроде Николы зимнего и Николы вешнего.
А в тот Новый, сорок восьмой год напилась здорово. И все потому, что к их столу подсел человек, с которым было связано так много воспоминаний. Интересно, знал ли он, что его приезд в Америку по приглашению Генриха был организован с ее подачи? Вряд ли…
Невысокий уродец с приплюснутым носом, он обладал сокрушительным обаянием и был несказанно талантлив. Он обаял Чаплина, Шагала, Фейхтвангера и Томаса Манна. Генрих был от него в полном восторге. Вместе со своим спутником — еврейским поэтом — он выступал в Нью-Йорке на стадионе «Поло граундз», где собралось около пятидесяти тысяч человек, и его голос на идиш звучал с такой искренней страстью, что стадион поднялся в порыве единства и жажды свершения добрых дел. Под конец исполнили огромным хором «Звездный стяг», «Интернационал» и «Атикву».
Они рассказывали об участии евреев в войне, говорили о необходимости создания Еврейской Республики на территории России, тогда впервые прозвучала идея Крыма, стадион отвечал восторженным ревом, у Генриха блестели глаза от счастливых слез.
Потом ужинали в «Плазе», и кто-то сказал, что собрали сто тысяч долларов и деньги пойдут на строительство госпиталя в Ленинграде. Потом от Бурнакова она узнала, что эти деньги и еще почти полмиллиона долларов, которые собрали посланцы Страны Советов за четыре месяца пребывания в Америке, пойдут на вооружение, продовольствие и медикаменты. Это было замечательно! Весна и лето сорок третьего. Она уже была секретарем Общества помощи России в войне.
А до этого…
До этого Бурнаков сказал: «Внушите ему мысль, что если есть Общество помощи евреям, почему бы не быть обществу помощи нашей несчастной, истекающей кровью в борьбе с Гитлером стране. Логика проста. Гитлер уничтожает евреев, СССР против Гитлера, за евреев, СССР — главный защитник мирового еврейства от уничтожения. СССР — гарант защиты интересов евреев во всем мире… Да, добавьте еще, что антисемитизм в СССР полностью ликвидирован».
Именно эти слова произнес, поднимая тост за гостей, Генрих, нет, не совсем: умолчал о том, что ликвидирован антисемитизм. Бурнаков, сидевший на дальнем конце стола, чуть заметно усмехнулся.
Они с Луизой блистали на этом ужине. Она — в золотом сиянии волос и загара, приобретенного на Саранак-озере, и Луиза — красное, белое и черное. Матово-молочная кожа лица, плеч и шеи и глянцево-черный, словно отлитый шлем высокой прически. Ярко-алый от густой помады рот и, как вспышка, — белозубая улыбка. Эта женщина навсегда осталась загадкой, и разве можно узнать теперь в скрюченной, сухонькой, с обвислыми грудями старушке былую таинственную красавицу, темноглазую «итальянку», блиставшую на приемах в Вашингтоне?
Она и ее похожий на лягушонка муж — секретарь посольства, опекали знатных приезжих и сопровождали во всех поездках по стране. Была какая-то история, начавшаяся печально, но кончившаяся смешно. Генриха очень развеселил рассказ о том, как где-то в глухой провинции великий режиссер подвернул ногу, думали, что перелом, и вызвали «скорую помощь». Переводчица от волнения сказала что-то не то (Луиза и ее муж куда-то отлучились. Теперь она знает, куда и зачем), санитары удивились и отвезли пострадавшего в родильный дом.
Генрих хохотал своим неудержимым детским смехом, он ужасно любил абсурдные бытовые истории.
Он вообще был очень весел в тот вечер, как всякий человек, видящий успех созданного им благого дела. К тому же ему очень нравился Великий режиссер, нравился энтузиазм американцев, готовых помогать России — далекой родине его любимой женщины, но более всего его воодушевляла перспектива создания государства евреев в Крыму. Это была блесна, и они все клюнули на нее: пылко обсуждали, где лучше устроить Еврейскую Республику. Одни полагали, что лучше в Белоруссии, где евреи проживали с давних времен, так сказать, исторически, все привыкли, а в Палестине государство можно было образовать только через эмиграцию, кроме того, было ясно, что конфликта с арабами не избежать; другие, наоборот, настаивали на Палестине, Генрих был, скорее, на стороне первых — потому что так все решалось проще.
Да, тогда они здорово заморочили всем головы. И не только с Крымом, не только. Даже великие физики, передавая Луизе и ее мужу и многим другим из советского консульства тайны атомного чудовища, были уверены, что помогают не только Стране Советов, но и всем евреям мира, ведь над ними нависла угроза нацизма.
Но, конечно, не об этом говорили они, сидя под падающим «зеркальным» снегом среди колыхания танцующих пар. Они вспоминали общих американских знакомых и кто где и как, режиссер рассказывал о новом спектакле в Еврейском театре, приглашал на премьеру, они звали в мастерскую, он спросил, правда ли, что Комитет, в котором она, можно сказать, играла первую скрипку, организовал помощь СССР на полтора миллиарда долларов.
— Почти, — скромно ответила она. — Но это были не деньги, а медикаменты, питание, одежда…
«Да, действительно первую скрипку, потому что это была скрипка Генриха. Интересно, это случайная оговорка или намек, и он знает или догадывается?»
А через две недели замечательный режиссер погиб. В чужом городе, под колесами грузовика.