Молчали гробово. Только растравленный адмирал Карцев несколько раз за вечер вдруг вскрикивал сильно:
– Дайте воздуха!… Душно, дайте воздуха!…
События кипели где-то, но к царскосельскому Александровскому дворцу докатывались только слухами и более всего не через должностных: чиновных лиц, а через прислугу. Слух был, что в Петрограде убит камергер Валуев. Слух был, что пробрался в Царское начальник петроградского Охранного отделения генерал Глобачёв, его отделение разгромлено со всеми тайными бумагами, – но это он рассказывал начальнику дворцовой полиции, а сам не сделал попытки доложиться императрице. Пришёл ужасный слух, что подожжён дом графа Фредерикса, а графиня отвезена в больницу. Похоже было, что в Петрограде и всё разгромлено, что могло стоять, что было властью, а новый думский комитет Родзянки не владел положением. И даже, рикошетом от столицы, достиг слух, что и сам Протопопов – в Царском, и даже прячется здесь, во дворце, или у Вырубовой, – и из-за этого будут громить дворец. (А что Вырубова приносит несчастье – это вся прислуга почему-то считала так).
Ах, Александр Дмитриевич, надежда царской семьи! – отчего же он не спас ничего?…
И в самом Царском усилялось брожение. Говорили, что броневики подошли к Софийским казармам стрелков и поднимали их куда-то. Что в царскосельской ратуше собирались солдаты и офицеры. Изредка издали доносились выстрелы – как будто громко кололи дрова. К вечеру сгустилось ощущение подступающей опасности.
Но ничего реально дурного не происходило близко, никакие мятежники на виду не появлялись – и свободен оставался проезд к Фёдоровскому собору, где в 7 часов был назначен молебен о здравии цесаревича. Государыня поехала с единственной здоровой Марией, а также немало офицеров Конвоя и Сводного полка.
Чудный был молебен, но душа не стала легка. Возвратились во дворец так же беспрепятственно, однако здесь – то от баронессы Буксгевден, то от четы Бенкендорфов, от мадам Шнайдер и от Лили Ден, государыня узнавала жуткие новости, которыми уже был угнетён дворец: в Царском солдаты разбили несколько винных лавок и погребов (заходили распивать в соседние дома, а если их не впускали, то разносили двери), – и это были императорские стрелки?? Да и при закрытых окнах стала слышна беспорядочная стрельба, а при открытых форточках – и игра военных оркестров, то как будто гудел морской прибой или как изображают шум толпы в операх. Передавали, что освобождены арестанты из тюрьмы. Но самый страшный слух был, неизвестно как пришедший, но уже уверенный во всём окружьи: что из Колпина к Царскому валит огромная толпа, называли тридцать и триста тысяч, тамошних рабочих и всякой восставшей черни, – идут сюда, громить дворцы!
Но, правда, немалая же сила стояла и на охране дворца. Прямо во дворце, в его обширных подвалах и примыкающих казармах, были собраны: две роты Конвоя – терская и кубанская, одна рота железнодорожного полка, два батальона Сводного гвардейского – и уже пришли из Александровки две роты родимого гвардейского экипажа, и ещё была батарея воздушной охраны во дворе, пушки которой теперь наклонили и направили к воротам. И несколько дворцовых генералов было во главе, а генерал Гротен – и воевавший, с фронтовым опытом. Вдоль дворцовой ограды вкруговую была расставлена цепь. Вне ограды разъезжали верхом казаки Конвоя.
Сила была немалая, и все преданные, все верные, готовые к защите – и против них разрозненные расстроенные солдатские толпы не должны бы иметь силы, да они не пытались и приблизиться.
Но вдруг сами воинские начальники обнаружили, что их части, так долго содержимые для лейб-защиты Их Императорских Величеств, – как же могли быть применены? Если принимать бой и защищать дворец – то при перестрелке могут получить повреждение члены августейшей семьи, да и сам дворец?
Обратились за разъяснением к Ея Величеству.
Александра Фёдоровна сохраняла всё мужество и наружное спокойствие, она словно совсем перестала испытывать в эти дни свои беспрерывные измучивающие болезни. Она была здесь сейчас как бы старший из генералов, первый комендант своей дворцовой крепости, несомненный начальник этого пёстрого гарнизона. И власть была ей дана – пожалуй, впервые в жизни, не опосредствованно, не через влияние на царственного супруга, не через приказы послушным министрам, не влиять-уговаривать, – но прямая власть применять силу и открывать огонь.
И, всю 45-летнюю жизнь томившаяся от невольной женской своей ограниченности, оттого, что не открыта ей прямая власть над событиями, – в этот великий день событий и при собранной всей своей решимости, смелей и властней всех этих придворных мужчин и генералов, – императрица почувствовала, что уверенность решений изменяет ей. Все предметы вдруг задвоились, затроились – и она перестала единственно верно видеть: как же следует поступать?
Давать бой?…
Единовластие оказывалось совсем не прямолинейно, каким Александра Фёдоровна видела его всю жизнь.
Угроза разгрома дворца, шальных пуль, залетающих в окна, может быть и к детям (может быть и к наследнику!), и возможные раны и смерти любимых чудесных конвойцев, которых знала она в лица и по фамилиям, и семьи их, и гвардейских матросов (столько спутников яхтенных прогулок!), да и гвардейцев Сводного полка, – да даже не только их, но и тех, наступающих, не известных поимённо, но тоже наших, императорских гвардейских полков, – обессиливали её приказать бой.
А те колпинские рабочие, которые только и рвутся для грабежа и мести и может быть подкатят сюда через час? К ним – у неё не могло быть жалости?
Сколько травили её и кляли, что она – немка, что она – чужая, не считает народных смертей, а жалеет только немецких военнопленных, – от одного этого висящего обвинения, если не просто как христианка, воротившаяся с церковной службы, – она не могла приказать стрелять!
А стрелять в эту колпинскую толпу – это был бы ужасный повтор ужасного 9 января, этот распад ума, когда, имея всё оружие, ты беспомощен что-либо сделать.
Сколько раз в колебаниях и растерянности мужа императрица дрожала от порыва к действию! И вот – прямо к ней обращались генералы за приказом, а она ничего не могла повелеть, кроме слабости.
Расслабились брови над её глазами и разжались губы.
Порог решения.
А ещё то, почему-то, добавило страшности, что вдруг погас электрический свет по всему Царскому Селу, кроме дворца, – и ночной мятеж в этой мгле показался особенно затаённым и угрожающим.
Тут баронесса Буксгевден позвала её к окну. Там, на площадке перед дворцом, освещённый фонарями и окнами дворца, генерал Ресин выводил и расставлял две роты Сводного полка – очевидно, готовился к близкому бою.
И действительно, ружейные выстрелы, казалось, приближаются. И кто-то сказал, что в пятистах шагах отсюда убит полицейский на посту. Вот-вот начнётся стрельба и здесь, и прольётся кровь на глазах! А ещё же – сколько беззащитных постов расставлено вокруг решётки парка! Нет!! Этого нельзя допустить!! Кровь – не должна пролиться, и тем более – на глазах!!
– Ради Бога! ради Бога! чтобы ради нас не было крови!!
Но – как же?
Государыня распорядилась: все войска ввести внутрь дворцовой черты. И – снять посты за парковой решёткой.
Но если не воевать – тогда неизбежны переговоры?
Да, очевидно так. Да. Как-нибудь уладить, договориться. Послать парламентёров.
Кого же? куда? к кому?
Придумали: начальника дворцового управления князя Путятина послать – куда же? – в ратушу, где мятежники собираются, и предложить нейтралитет: дворцовые войска не станут стрелять, если не будет внешнего нападения.
Ловилась размытая черта между мраком города и ярким светом дворца. Ожидание. Иногда оттуда надвигались, с криками или песнями. Отходили.
Но нарушился строгий недопуск. Проникали какие-то неизвестные личности и в полутьме шептались с дворцовыми. Во дворец просочился и распространился расслабляющий слух: что если только вздумают защищаться, то артиллерия откроет по дворцу разрушительный огонь. И хотя комендант Царского ещё днём предупредил, что царскосельская артиллерия не имеет снарядов, – сейчас нелегко было убедить рядовых защитников, что это – действительно так.
Возбуждение поднялось и на верхи. Во дворец собрались многие придворные чины, жившие вне, как Бенкендорфы или Апраксин, – а теперь им следовало оставаться здесь и помещаться едва ли не в комнатах прислуги.
Усвоив и развивая принятое миролюбие, граф Апраксин испросил повеления государыни перевезти больную Вырубову со всеми её четырьмя сиделками и тремя докторами – куда-нибудь вовне дворца, чтоб ослабить напряжённость и опасность для остальных.
Императрица изумилась: она сказала – миролюбие, но разве это значит предавать друзей?