Брянцы уходили в поход первыми. Орловцы пылили в полуверсте. Севцы и черниговцы стояли ещё вольно, докуривая, оправляясь, собираясь кучками. Унтер-офицер, заросший волосом, пахший перегаром, в пропотевшей рубахе, говорил столпившейся плотной куче солдат, пускавших махорочный дым из козьих ножек.
— Государь дал астрийскому королю денег взаймы, наступил срок уплаты, а он не платит, пишет ему государь, пишет, а толку сё нет, вот напоследок он и велел написать всему астрийскому народу, что, дескать, ваш государь занял у меня деньги, срок вышел, а уплаты сё нет…
Крайний солдат выжидательно-весело хохотнул:
— Ну а он?
— Вот тебе и а он! Заставьте, пишет государь, его заплатить. А народ рассудил, что наш государь требует дело, и приступил к своему королю: заплати, мол, да заплати, а король взял да и бежать с деньгами! Вот народ и разъярился, что король его неверный, потолковали промеж себя да и положили распубликовать его по всей своей земле, сделали такую распублику! Но от такой распублики нам тоже толку нет, вот государь и приказал усмирить нам всех их, как ни на есть…
— Становись! — донёсся тенор.
Походным порядком, колоннами двинулись русские войска, развевая воздух песней:
Ох, вы ляхи, вы поляки, покоритеся вы нам,
Ежли вы не покоритесь, пропадёте, как трава!
Наша матушка Россия
Всему свету голова!
Дрезден, зелёный, в бело-голубом поясе Эльбы, был прекрасен этой весной. За извивами, изгибами реки в синюю мглу уходили надгорья. Волнуются на волнах Эльбы белые паруса, дымят пароходы. Резиденция саксонского короля зацвела яблоней, вишней, миндалём, как сад, спускающийся террасами.
На Альт-Маркт меж цветных домов, исписанных масляной краской разноцветных вывесок, распрягали окрестные крестьяне затянутые парусиной телеги. Рынок зацвёл капустой, кольраби, свёклой, морковью; цветочницы расставляли высадки кровавых гераней, жёлтых бегоний, пестроту цветов, рыбники раскричались, разложив на блестящем льду в ящиках под пёстрыми навесами разную рыбу.
К мосту, в Нейштадт, мимо брюллевской террасы проходили бездельно два человека. Один, в зелёной лоденовой накидке, серебряных очках, с длинной загнувшейся бородой, размахивал снятой белой демократической шляпой, как человек неистовый. Другой, невысокий, слабого сложения, с горбатым носом и вывернутым подбородком, обросшим кудрявой бородкой, шёл спокойно, изредка отбивая с дороги палкой камешки. Дрезденцы узнавали обоих королевских музыкантов, музикдиректора Августа Рекеля и капельмейстера королевской капеллы Вагнера.
— Если Германия даст растоптать свою свободу, как растоптали её у славян в Праге, то право ж, Вагнер, не стоит уважать наш народ! Нужна готовность выступить с оружием в руках, — размахивал белой шляпой длинноволосый Рекель.
Вагнер отбил палкой камешек; на вдавленных меж острым носом и острым подбородком губах выплывала улыбка. Дело революции — это вдохновение и активность, так было в Вене, но венцы — особенные немцы, такой возможности у саксонцев нет. Что у нас? Лежащая коммунальная гвардия и стоящее королевское войско.
Они проходили мимо квадратного серого здания нейштадтских кавалерийских казарм; во дворе резко пел в утреннике генерал-марш. Вагнер улыбнулся, проговорил:
— После «Лоэнгрина» молчу; перестал чувствовать музыку, слишком сейчас её много вокруг. Вчера написал политическое стихотворение с призывом к войне против русской деспотии.
Рекель проговорил задумчиво:
— Я, Рихард, с музыкой давно кончил; «Фаринелли» забыта, — засмеялся, — я прирождённый бунтарь, хотя, чтоб стать дрезденским Маратом, мне не хватит, наверное, хладнокровия и рассудочности.
Эту гористую зелень, голубую Эльбу на окраине Нейштадта оба видели каждый день, но всё ж приостановились, оглянувшись. Потом вошли в жёлтый двухэтажный дом, «Гостиницу Трёх Лип», стоявшую в зелени сада. Навстречу поклонился лакей; оба поднимались по винтовой деревянной скрипевшей лестнице. И в крайнюю комнату Рекель постучал.
— Войдите! — крикнул бас изнутри.
Раскинувшись импозантно на диване, обтянутом пёстро-зелёной материей, с сигареткой в руке лежал Бакунин.
— Славно, Август, что зашёл, — поднялся Бакунин, рассматривая незнакомого.
— Познакомьтесь, капельмейстер Вагнер.
— Очень приятно, как же, хорошо знаю вашу «Риенци», — смотрел на Вагнера пристально-смеющимися тёмно-голубыми глазами Бакунин.
У дивана сидели трое; плохой скрипач королевского оркестра, галициец, поляк Геймбергер, здороваясь с композитором, смутился; не называя имени, поздоровались другие, по выправке военные, по звенящему акценту — поляки. Бакунин — во фраке, затягивался сигареткой, продолжая с поляками разговор.
— …я и говорю, что мы, славяне, должны дать толчок европейскому движению, без нас Европа не увидит революции, а потому смелей вперёд, с нами Бог, а кто против нас, бесы и черти? Но мы их не боимся, — раскатисто захохотал.
Он был в хорошем расположении духа, в воле, в силе.
— Так мы пойдём, Бакунин, — проговорил один из военных, с висячими тёмными усами, Гельтман.
Бакунин, поднявшись, смеясь сказал:
— Стало быть, ни пуха ни пера.
Когда Бакунин вышел с гостями, Рекель с лёгкой полуулыбкой глянул на Вагнера, как бы спрашивая: «Ну как? Понравился?»
Раздались обратные тяжёлые шаги Бакунина по лестнице, словно сейчас он обрушит дряхлые ступени. Бакунин напевал из «Гугенотов»: «В правую руку взял он саблю…» — распахнул дверь, широко и весело.
Полулёжа на диване, Бакунин рассматривал Вагнера чересчур пристально, пожалуй, даже невежливо, не сводя с него пытливых светлых глаз.
— Скоро у вас, герр Вагнер, будет тема для большой патетической музыки, оперы, симфонии, — сказал, смеясь, — разрушение старого мира во имя нового и неведомого, да, да, это не за горами. Нас не пугает выступление русских войск. Россия — это колосс на глиняных ногах, чего в Европе не подозревают. Это обнаружится именно в войнах, когда войска заразятся духом разрушения, бродящим на Западе. Вам, вероятно, странно — это я, коренной русский, открыто желаю, чтобы Россия во всякой войне, которую ни предпримет, терпела бы одни поражения?! Но этого требуют интересы революции и освобождения всех европейских народов. В удобный момент мы, славяне, первыми зажжём пожар, который обновит мир, уничтожив всё старьё изжившей себя цивилизации. Вы удивлены? А может быть, негодуете подобному скифству? — захохотал весело Бакунин, обращаясь к Вагнеру даже как бы с вызовом. — Да, да, я вот, скиф и бродяга по вашей Европе, говорю вам, что несмотря на кажущиеся силы реакции, дни Европы сочтены, и она рухнет под взрывами революции. Первые удары будут славянские, а за ними вспыхнет всё любящее и ценящее страсть разрушения. Европа сгорит дотла, и даже скорей, чем об этом думают.
Вагнером овладело смешение чувств; он сидел, откинувшись в кресле, с лёгкой улыбкой на узких вдавленных губах. Может быть, обаяние было внешнее: в чёрном фраке, силач, с вьющимися по плечи тёмными кудрями, с голубыми глазами, страшно свободный, резкий в движениях, с откинутой рукой, длинными, красивыми пальцами зажавшей сигаретку, смешанный из простоты и барства, Бакунин нравился Вагнеру. Что-то неприятное было, пожалуй, в теме, но чувство очарования всё ж было, и странно-музыкальное пронеслось в облике русского, «сила огня», подумал Вагнер и, щурясь от света, прикрывая больные глаза бледной рукой, проговорил:
— Но разве вы, герр Бакунин, считаете всю европейскую цивилизацию сплошным несчастьем человечества? Мне неясно, какова в вашей концепции грядущего разрушения мира судьба хотя бы искусства, этого хрупкого и драгоценнейшего из достижений человечества? Или вы, человек большой философской культуры, обрекаете и искусство на гибель во имя неизвестного нового?
— Ну да, сегодняшнее искусство, — проговорил Бакунин, отбрасывая докуренную сигаретку, — должно погибнуть, так же, как судебные бумаги, полицейские архивы, купчие крепости. Народу не нужны эти мёртвые и подтасованные фикции, имеющие единственной целью провести в народ систему ложных представлений, заражающих его официально-общественным ядом, чтоб отвлекать от единственно полезного и спасительного ему дела — бунта! Если у нового человечества будет потребность в искусстве, оно родит новое, своё искусство.
— Не слишком ли крупный вексель будущему и неизвестному человечеству? — проговорил, улыбнувшись чуть снисходительно Вагнер. — Вы исключаете всякую преемственность и культурную традицию? Иль так уверены, что будущее человечество оплатит любой вексель?
— Оплатит, оплатит, герр Вагнер, не беспокойтесь, — захохотал Бакунин, поглаживая волосы большой белой рукой. — Впрочем, я об этом мало думаю, это уж не моя тема. Моя тема — революция, которая переворотила бы всё вверх дном. Запад сам не в силах и не способен дать эту новую, ещё неслыханную песнь разрушения. Запад погряз в так называемой цивилизации, эту необходимую человечеству революцию начнём мы, славяне, и в первую очередь, конечно, Россия. В России начнут её связанные с толщей народа подлинные революционеры, а подлинные наши революционеры, вы о них даже не слыхали, — улыбнулся Бакунин, — это Степан Разин, Емельян Пугачёв, наши русские разбойники, да, да, милостивый государь, не удивляйтесь, русский разбойник — это вовсе не криминальный тип лондонских переулков, у нас в России, не прерываясь со времён Московского государства, живёт русский разбой, в котором всё предание обид, унижений, всё ожесточение народа против поработившей его власти. Это настоящая, подлинная революция, без книжной риторики, непримиримая, неутомимая и неукротимая на деле. Этого не знают в Европе, но от Петербурга до Нерчинска идёт непрерывное течение разбойничьего подземного потока. Оно легко охватит миллионы крестьян, ибо во всех нас, славянах, с давних пор — не то детская, не то демонская страсть и любовь к огню. В России живёт один нераздельный, крепко связанный мир русской революции. И не думайте, что эта революция далека, о, она близка и беспощадна! Именно она охватит пожаром Россию и перекинется на Запад, произведя наконец настоящую, подлинную революцию, которой европейские народы, отравленные и порабощённые цивилизацией, не знают. Да, да, господа, наша цель — полное разрушение всех стесняющих уз и наша борьба холодная и ожесточённая. Лишь после миллионов жертв мы придём к убеждению, что насильственный переворот и борьба на жизнь и смерть между наслаждающимися и угнетёнными обновят искажённый мир. Что будет, герр Вагнер, с искусством? Современное искусство погибнет! Но мы об этом не думаем, мы думаем только о том, как бы отдать все силы подготовке пожара, как бы разрушить всё существующее сплеча, без разбора, с единым соображением — «скорей и побольше». Яд, нож, петля! Революция освещает всё во имя своё! Мы должны образовать ничего не щадящую грубую силу, безостановочно идущую по дороге разрушения. Ведь гораздо человечней резать и душить десятки и сотни ненавистных людей, чем участвовать с этими людьми в систематических законных убийствах миллионов. Разумеется, было б дико надеяться, и я думаю, что из нас никто не безумен и не надеется уцелеть в пожаре всеобщего развала мира. Ведь только стоит себе представить, что весь европейский мир с Парижем, Петербургом, Лондоном сложен в один костёр! И можно ль думать, что люди, поджигающие этот костёр, будут строить потом на его пепелище? Нет, конечно, нет, наше дело беспощадного, жестокого, не останавливающегося ни перед чем разрушения…