На Оружейном дворе снова затихло на время недолгой обеденной передышки.
Возвращаясь под навес, Назар не торопясь прошел мимо разложенных груд всякого оружия.
Борис снова кивнул:
— Собираются!
— Знамо.
— А куда?
— Про то у царя не дознаешься. Он до последнего часа помалкивает. Бывает, уж и в поход идут, а никак не поймут — куда. Любит навалиться невзначай. По-разбойницки. Как смолоду привык. Подстеречь, да и оглушить из-за камушка. Он ведь тем и начал. Сперва десяток головорезов себе подобрал, по ночам на чужие гурты набегали, овец крали. Тут его пастухи подстерегли, ногу переломили, на правой руке два меньших пальца подсекли, самую руку из плеча вывернули. А он отлежался да опять за свое. Тем и начал. А после к нему пошли приставать разные бездельные гуляки, набралось их уже человек со сто, пошли караваны грабить. Наживу промеж собой делили. Охотников до наживы сбежалось к нему уже с тысячу сабель. Осмелели. На городские базары решились нападать, на караван-сараи. Народ отчаянный, таких добром не угомонишь. Сильные люди стали их к себе на подмогу звать, стали ихнему главарю, нынешнему государю-то, говорить: служи, мол, нам, а мы тебя в князья выведем. Он и поддался. Прежде купцов разорял, а тут сам торговать начал, награбленное добро сбывать. Стал уж не грабить, а оборонять купцов. Они его поняли, поддержали. Уж он начал купцов ублажать, а князей своих усмирять, чтоб торговать не мешали. Древних князей прогнал, на их земли посадил своих разбойников. Чужих купцов грабит, со своими делится. Эти за него, а он за них. На том и поднялся. Со стороны глянешь будто и царь на царстве, а приглядишься, — разбойничья ватага. Какова была, такова и поныне. Было десять человек, стало двести тысяч. Крали пару овец из стада, а нонче уж на царства набегают. А разницы нет: маленькая ли собака, большой ли волкодав, — все одно собака.
— Смело ты говоришь!
— Насмотрелся, сынок, — вот и разглядел это дело.
— Смел он, охоч до войн. Стар, а угомона не знает.
— Доколе никто его не угомонил. По чужим кузням ходит, домой некован приходит. А настанет пора-время, — подкуют.
— Подковать-то некому!
— Найдутся. К нам вон опасается идти.
— Может, и соберется?
— Надо приглядывать. Ведь он был, да осекся. Ведь дороги наши ему известны, до самого Ельца доходил, когда Тохтамыша разбил под Чистополем.
— Значит, знает наши дороги?
— Знает, да помалкивает. Он, прежде чем пойдет куда, сперва всю дорогу насквозь просмотрит. Не зная дорог, никуда не ходит. Ежели до Ельца доходил, — считай, знает дорогу до Новгорода.
— А чего ж вернулся?
— Смекает: Тохтамыша ему б не разбить, не разбей мы Золотой Орды лет за десять до того, на поле Куликовой. Вот и опасается. А нам все ж надо во все глаза глядеть: что за силы у него, куда те силы нацелены. Ты учись тут не столь кольчуги клепать, как эти дела смекать. То первое наше дело. Мы их трогать не станем, нам незачем. А он ежели это умыслит, нам надо своих загодя остеречь. Вот наше первое дело! Затем я и пошел сюда, когда меня сюда позвали.
— Накуем мы ему кольчуг, а он их даст Орде: надевайте, мол, дружки, да порушьте мне Москву белокаменну.
— Орде не даст. Доколе мы сильны, Орда ему не опасна. Ослабеем мы усилится Орда: это ему будет нож в спину. Он умен, он это понимает. Да надо приглядывать, долго ли будет умен: ведь от удач и мудрец дуреет.
— А ну как соберутся они на нас, — как же до своих ту весть довести?
— Я одному скажу, тот — другому. Как кольчугу клепаем, звено за звеном, от колечка к колечку.
— По народу, значит?
— По народу, сынок. Ведь народ наш свою отчизну, как кольчуга, покрывает. Кольцо в кольцо вклепано, — попробуй-ка пробей-ка, коли все кольца в единый покров скованы. Нами она вся окольчужена, тем и сильна на веки веков наша земля.
— А другие земли?
— Мало таких земель, сынок. Исстари у нас одно: чужого не ищем, своего не теряем.
Старшина подошел, еще на ходу делясь новостями:
— Ну вот, ездил Халиль-Султан, царевич, мать встречать. На обратном пути конь его об камень споткнулся, подкова долой, сам еле в седле усидел. Теперь розыск идет: кто коня ковал? Каждый друг на друга валит, никому нет охоты сознаться. Попробуй-ка сознаться, — ого!
— И не сознаться нехорошо: одного виноватого не сыщут, со всех взыщут, всем заодно — беда.
В это время у ворот сверкнул зеленым чекменем высокий быстрый юноша.
Вскакивая на ноги, старшина успел шепнуть с опаской:
— Вот он! Теперь берегись.
Белое лицо, тонкий нос с горбинкой, широко расставленные, по-монгольски узкие, но густо опушенные ресницами глаза; лоб и под чалмой высок, а рот твердо сжат.
Быстро идя через двор, помахивая тяжелой плеткой, в распахнутом чекмене и алом халате, в красных запылившихся сапожках, Халиль-Султан крикнул:
— Эй, староста!
С Кузнецкого двора выбежал к нему на широко расставленных круглых ногах узкоглазый, почти безбородый конюшенный староста и, вытянув вперед растопыренные ладони, приговаривал:
— Не тревожься, царевич! Не тревожься! Я им найду управу. Я их научу царских коней ковать. Я им…
— Молчи, пока тебе не скажут! — остановил его Халиль-Султан.
Староста, оробев, бормотал:
— Ведь, государь, разве сам я ковал?
— Слушай, говорю! Виноватого не искать! Слышал?
И еще староста ничего не успел ответить, Халиль-Султан повернулся на каблуках и, пощелкивая по сапогу плеткой, ушел со двора.
Старшина нерешительно опять присел возле Назара:
— Видали? Вон какой! Изо всей семьи — один этакий: в Индии сам на вражьи копья кидался, а своих воинов берег. Никого напрасно не дает в обиду. А зря: не доведет это до добра, бояться его перестанут. Потом станет каяться, да поздно. До того прост, — если в харчевне остановится кумысу хлебнуть, за кумыс хозяину деньги платит. Не по-царски это: до добра это не доведет.
И старшина, рассерженный Халилем, пошел на Кузнецкий двор послушать тамошние разговоры.
Борис сказал:
— Смел царевич!
— А может, опаслив? — спросил Назар.
И снова они занялись разбором кольчуг.
Узкая каменная лестница внутри толстой стены вела с Оружейного двора во дворец.
Халиль-Султан пошел переодеться после пыльной дороги.
За раскрытой дверью в небольшой зале, обняв друг друга, обменивались первыми словами привета бабушка Сарай-Мульк-ханым и усталая с пути, молчаливая, невеселая царевна Севин-бей, мать Халиля. Поодаль от них стояли Мухаммед-Султан со своей старшей женой, а возле бабушки — Улугбек.
Женщины обнимались, бормоча обычные, как молитвы, вопросы о благополучии в доме, о детях, о дороге; бормотали их, торопясь высказать все надлежащие вопросы, чтобы поскорее посмотреть друг другу в глаза и понять все, что изменилось в каждой за время разлуки.
Халиль не решился в пыльной одежде вступить в нарядную залу бабушки. Он прошел мимо, но приметил: брат Мухаммед-Султан ограничился тем, что сбросил перед дверью чекмень и сапоги и так, босой, в дорожном халате, стоял на бабушкином ковре.
Вскоре Халиль вернулся вымытый, в чистой, светлой шелковой одежде.
Все уселись кружком, но мать на вопросы великой госпожи отвечала коротко, опустив глаза, не поднимая своей печальной головы.
Севин-бей было лет сорок пять, но в ее черных волосах Халиль заметил седину, которой не было прежде.
По ее сдержанным словам, по всем ее напряженным скупым движениям было видно, что не радостные дела привели ее в Самарканд, не на веселье она сюда так неожиданно приехала.
Когда Сарай-Мульк-ханым, по обычаю, спросила ее о муже, о царевиче Мираншахе, Севин-бей, не поднимая глаз, ответила так тихо, что Улугбек даже вытянул шею, чтобы расслышать ее слова:
— По-прежнему нездоров. Третий год, с тех пор как на охоте упал с лошади, нездоров. С головой у него нехорошо.
Великой госпоже не терпелось узнать причину ее приезда; старуха спрашивала то одно, то другое, пытаясь выведать, какое дело привело сюда сноху, но гостья отвечала коротко, подавленная своей печалью.
Сарай-Мульк-ханым спросила:
— Может, сама ты нездорова? Не полечиться ли к нам приехала? У государя есть хорошие лекари.
— С государем мне самой надо поговорить.
Старуха насторожилась:
— О Халиле, что ли?
Халиль-Султан, как и Улугбек, находился на ее попечении по решению деда. Внуков своих он отбирал от их матерей со дня рождения и отдавал на воспитание своим женам. Вмешательство матерей в дела воспитания считалось дерзостью, но, если они хотели что-нибудь спросить о своих сыновьях, спрашивать надлежало у воспитательницы, у бабушки, а не у деда.
Но Севин-бей, чтобы отстранить ревнивую подозрительность великой госпожи, попыталась улыбнуться и погладила ее руку: