Играл зрелый музыкант, человек, богатый опытом, проживший, казалось, уже немалую жизнь. Вставали чужие дворцы, текли русские реки, конница по каменным старым мостовым городов налетала на толпы, плакала женщина над кем-то, и все это было как звук кузнечика в траве.
Поставив локти на фортепьяно, слушал музыку, как судьбу, бородатый Петрашевский.
Ничего не понимая и стараясь все запомнить, смотрел на пианиста кудрявый и светлоглазый блондин, актер Александринского театра на выходных ролях, любезный и искательный Антонелли.
Рубинштейн кончил. Федотов встал, вышел на улицу. Он не хотел разговаривать с Антоном Григорьевичем. Что мог Рубинштейн прибавить к своей музыке!
Долго помнил Федотов этот вечер.
Шло время. В конце апреля арестовали Петрашевского и людей, которые к нему ходили.
Искали Валериана Майкова, но он уже умер; арестовали Федора Достоевского и Андрея Достоевского – о Михаиле забыли, – арестовали Вернадского, Львова, Момбелли, Плещеева, Толбина, Спешнева, Григорьева, двух братьев Дебу, Ястржембского, Толля, двух Ахшарумовых; уже высланного Салтыкова допрашивали в ссылке; допрашивали говорливого Владимира Зотова, просмотрев все его рукописи.
Везде шли обыски, поднимали в домах полы, ломали вещи. Допрашивали сотни людей.
Федотов жил в тревоге.
По ночам он гулял долго по петербургской весенней слякоти.
Ночь. Комната. Федотов рисует.
Хотя и весна, но дом настыл; Коршунов, в валенках и в старой солдатской шинели без хлястика, сидит на полу, рвет отложенные Федотовым бумаги и сует их в печку.
– Там с фасаду, ваше благородие Павел Андреевич, над трубой огонь небось петушиным хвостом распустился – приметят… Время-то уже к теплу…
– Жги, Коршунов, жги скорее, пока нас самих за хвост не взяли!
Воет в трубе. Теплеет в комнате: в печи горят письма Вернадского, Агина, Шевченко…
Слышно, кто-то идет по деревянным мосткам – трое идут: все ближе, ближе…
Совсем близко… Замолчали… Тишина. Мимо прошли.
Но вот и утро сменяет нетемную ночь. Газеты принесли тревожные вести: во Франции народ обманули, предместья ответили восстанием; баррикады были высоки, как трехэтажные дома; баррикады примыкали к домам.
Баррикад в Париже было до пятисот, но народ не имел предводителя.
Баррикады взяты.
Николай отправил генералу Кавеньяку телеграмму с приветствием.
Во Франции расстреливали.
Значит, золотой мост в будущее будет создан не там…
Вернадского шестнадцатого июня выпустили.
Пришел он не сразу, не на второй день и не на третий. Пришел, оглядываясь. Рассказывал, что Петрашевский держится крепко. Трое из арестованных – Востров, Шапошников, Катенев – сошли с ума.
Допрашивали много сотен людей. Про себя Вернадский говорил неохотно.
Зашел Жемчужников, радовался, что Вернадского освободили: ведь у Евстафия Ефимовича детей много, и все мелкота.
Вернадский рассказывает Жемчужникову, как сидел он в Петропавловской крепости, мечтал о смерти. Вызывали на допрос, допрашивали, исписали страниц двадцать.
– Сказал я им, что воспитывался на средства Общества поощрения художеств. Гравировал памятник Сусанину для «Художественной газеты», на пособие от Академии художеств гравировал рисунки на дереве к «Мертвым душам» Гоголя. Спрашивали о товарищах. Говорю: рисуют, мол. Один генерал спросил: «Вы коммунист?» Я ответил: «Нет, я преподаватель гимназии Вернадский». Посмотрели на меня генералы, тихо переговорили между собой и приказали освободить из заключения.
Так рассказывал Вернадский свою историю Жемчужникову и отцу Лаврову – дьякону Андреевской церкви, смиренному коллекционеру русских картин.
Когда Жемчужников и дьякон ушли, Вернадский перестал просматривать газеты.
– Про вас спрашивали, Павел Андреевич, – тихо сказал гравер, – и даже отцом дьяконом интересовались. Сведения жандармы получили от Антонелли – он был подослан. Говорят, что его за это хотели сделать помощником столоначальника, но ни один столоначальник не захотел иметь своим помощником предателя.
Я решился в эту главу вставить описание того, как Федотов сжигал письма на основании того, что в архивах ни писем к Федотову, ни писем Федотова почти не сохранилось.
Если говорить о федотовских письмах, то разыскано только 18 писем художника; из них 12 черновиков. Между тем количество знакомых у Федотова было очень велико. Значит, письма уничтожены, и уничтожены они были очень тщательно. То, что осталось, совершенно невинно по содержанию и касается главным образом семейных дел.
Все жертвой светских наслаждений,
Презреньем к свету все купил.[47]
П. А. Федотов
Лев Жемчужников и Агин, разговаривая, подходили к академии. Их холодно встретили два сфинкса, спокойные и пожилые. Статуи глядели друг на друга, как академики через зал заседания.
– Какая плохая погода! – сказал Жемчужников.
– Нельзя и погоду ругать. Царь сказал цензорам: «Разве у меня плохой климат?»
Перед зданием непривычная толкотня – сани, кареты, люди.
Мимо пышной мантии статуи Анны Иоанновны прошли художники и начали подниматься по лестнице.
Федотов стоял на ступеньках. На нем был мундир без эполет и треуголка с черным пером. Такой костюм носили офицеры в отставке в парадных случаях.
– Вы не видели еще здесь моей картины «Сватовство майора»? – спросил он. – Пойдемте, она на выставке иначе выглядит. Сами не пройдете – я вас проведу.
Первые залы были пусты; на стенах висели упражнения молодых архитекторов и большие картины, изображающие геркулесов, богатырей и девушек с цветами.
Но в дальнем зале шумел народ и было непривычно жарко. Все толпились перед одной стеной. Перед другой стеной было пусто. На ней висела большая картина: дым взрыва поднимался над проломом, монах ехал на пегой лошадке, девушка поила из ведра раненых.
Пусто было перед картиной Брюллова «Осада Пскова»; картину можно было видеть с верхнего края рамы до нижнего. Люди толпились перед маленькой картиной.
– Господа, – сказал Павел Андреевич, тронув двух или трех человек в заднем ряду, – пропустите автора.
Толпа расступилась охотно и почтительно.
Человек в треуголке с черным пером подошел к своей небольшой картине, повернулся к публике, нагнулся, протянул обе руки вбок и заговорил московским говорком раешника.
А извольте посмотреть,
Как наша невеста
Не найдет сдуру места:
«Мужчина! Чужой!
Ой, срам-то какой!
Никогда с ним я не бывала;
Коль и придут, бывало, —
Мать тотчас на ушко:
«Тебе, девушка, здесь не пристало!»
Век в светелке своей я высокой
Прожила, проспала одинокой;
Кружева лишь плела к полотенцам!
И все в доме меня чтут младенцем!
Гость замолвил, чай, речь…
Ай-ай-ай, стыд какой!..
А тут нечем скрыть плеч:
Шарф сквозистый такой —
Все насквозь, на виду!..
Нет, в светлицу уйду!»
И вот извольте посмотреть,
Как наша пташка собирается улететь;
А умная мать
За платье ее хвать!
И вот извольте посмотреть,
Как в другой горнице
Грозит ястреб горлице, —
Как майор толстый, бравый,
Карман дырявый,
Крутит свой ус:
Я, дескать, до денежек доберусь!
Так говорил раешные стихи человек в мундире.
Люди в толпе вставали на цыпочки, франты рассматривали Федотова через лорнет.
Толпа слушала и хохотала.
Необыкновенно тщательно написанная картина, созданная с искусством старых русских художников, сама как будто разговаривала и держала зрителя, заставляя рассматривать себя. Люди на картине не были не только смешны – они были настоящими людьми: невеста на самом деле стыдилась, сердилась мать, любопытствовала старуха, и меньше всех был человеком усатый майор.
* * *
Картину повезли в Москву. Москва Федотова признала.
Он побывал в гостях у Чаадаева, Погодина и у графини Ростопчиной. Видел Островского и Гоголя. Николай Васильевич долго разговаривал с Федотовым. Отойдя, Федотов сказал потихоньку одному из присутствующих:
– Приятно слушать похвалу от такого человека! Это лучше всех печатных похвал!
Федотова хвалили в газетах не раз, но к печатным похвалам он был равнодушен: не то чтобы эти похвалы казались ему плохо составленными, не то чтобы он не интересовался ими – нет, он хотел прочесть иные слова. К художникам, считающим себя непризнанными гениями, он относился иронически, а к казенным похвалам – гневно.
Та слава, которую ему дали, была нужна ему, как дым, под покровом которого передвигаются войска во время сражения, и он считал, что этого дыма должно быть как можно больше.
По ходатайству Брюллова Федотов получил звание академика. На выставке в Москве сказали, что Федор Иванович Прянишников, директор почтового департамента, кавалер русских и прусских орденов, коллекционер русских картин, хочет купить «Сватовство майора» за две тысячи рублей серебром.