Проблема заключалась в том, что пролетарий с запада, вернее, с юга, в достаточном количестве мог явиться сюда только со следующей навигацией, а до нее оставалось восемь месяцев.
К концу сентября пропагандистская шумиха стихает. Никаких известий о Пепеляеве не поступало, и в ревкоме тешили себя иллюзией, что он уплыл на Камчатку. Байкалов не знал о походе на Нелькан, хотя в другое время весть об этом давно достигла бы Якутска. В Якутии, как во всех архаических обществах, новости распространялись с поражающей европейцев быстротой. В каждом наслеге, помимо старосты и писаря, имелся штатный скороход; ответ на сообщение, отправленное с пешим гонцом за двести пятьдесят верст, получали на пятые сутки, и его доставлял тот же человек, с кем оно было послано. Это не значило, что он сам прошел все пятьсот верст, просто его личный отрезок пути был первым по дороге туда и последним – обратно.
Однако таежная эстафета не действовала, если в ней не были заинтересованы сами якуты, а они предпочитали молчать. Как заметил Никифоров-Кюлюмнюр, «население мало рассуждало, кто кого побьет, красные или белые, но что за молчание ни от кого ничего не будет, оно знало хорошо».
Между тем красноармейцы Карпеля на брандвахте спустились по Мае до устья Юдомы, где стояли уведенные из Нелькана пароходы, на них доплыли до села Петропавловское. Там они и остались, а Карпель по Алдану добрался до Охотского перевоза. Отсюда в Якутск шла только что восстановленная телеграфная линия, но кабель через Лену все еще был разорван. Для разговора с Карпелем по прямому проводу Байкалову пришлось переправиться на правый берег.
«Поздоровался и жду, – вспоминал он четверть века спустя. – Аппарат Морзе в таких случаях – орудие пытки или заика, который душу выматывает. Ползут точки и черточки».
Из них сложился диалог с придуманными Байкаловым репликами, но верно передающий суть дела.
«КАРПЕЛЬ: Товарищ командующий, вернулся с вверенным мне отрядом в Петропавловск…
БАЙКАЛОВ: Да ты скажи главное – от кого убежал. Васька (Коробейников. – Л. Ю.) тебе и твоим орлам набил потылицу?
КАРПЕЛЬ: Хуже, товарищ командующий.
БАЙКАЛОВ: Брось этого чертова «товарища командующего» на каждом слове!
КАРПЕЛЬ: 7 сентября в Аяне высадился генерал Пепеляев – до 700 штыков отборного офицерского состава. Они в походном порядке перешли Джугджур и уже подходили к Нелькану. С остатками армии Коробейникова передо мной сосредотачивалось более 1000 штыков, с пулеметами, и я считал благоразумным отступить… Пепеляев взял бы нас как наседок на яйцах.
БАЙКАЛОВ: Откуда сведения о численности и вооружении?
КАРПЕЛЬ: Часов за двадцать до прибытия головных частей Пепеляева пришли два его перебежчика…»
Память плохо сохраняет устную речь. Диалоги в мемуарах обычно сочиняются задним числом, но это не значит, что все в них – ложь.
«КАРПЕЛЬ: В Нелькане была старая брандвахта. Мы выкачали из нее всю воду, собрали в деревне все смазочные и жировые материалы, брандвахту залепили и законопатили… Постоянно высаживаясь в холодную шуговую воду, все же спустились.
БАЙКАЛОВ: Обожди. Нелькан ты, конечно, спалил до последнего дома?
КАРПЕЛЬ: Товарищ командующий, мы после спохватились, когда уже было поздно, и вырвали немало волос…
БАЙКАЛОВ: За это, конечно, по головке не погладим – вырвем все остальные волосы».
Он дает понять, что не был особенно встревожен падением Нелькана, хотя для него и это было как гром с почти безоблачного неба. О Камчатке, которую белые избрали «землей обетованной», следовало забыть. Молчание официальных лиц продлилось неделю, что говорит о растерянности, если не о шоке. Лишь 12 октября в «Автономной Якутии» появилось краткое сообщение с характерной для информации о военных неудачах витиеватой формулировкой: «Нельканский гарнизон отступил для организации прочной и организованной защиты».
Еще через три дня в Якутске состоялся митинг. На нем сказитель-олонхосут, поэт и председатель ЦИК ЯАССР Платон Ойунский именовал Пепеляева «наемником японской буржуазии», «стервятником царизма», «кровожадным волком колчаковщины», который «рыскал от Урала до Байкала», а Байкалова – «обожаемым вождем», под чьим руководством трудовой народ «ударит по черепу Пепеляева».
Минувшей зимой трупы расстрелянных советских работников и сочувствующих красным русских поселенцев повстанцы свозили на один из островов на Алдане и бросали непогребенными. Жители соседнего села Петропавловское рассказывали, что якуты издевались над трупами, но глумление, как его описывали очевидцы, выглядит странно: «На ноги им надевали рукавицы, на руки – торбаса (меховые сапоги. – Л. Ю.), на голову – штаны, а на место штанов – пальто».
Это необычное надругательство над мертвым врагом не столько попытка сделать его смешным и, следовательно, нестрашным, сколько идеологическое высказывание. С помощью одежды, находящейся на теле не там, где ей положено быть, наглядно демонстрировалось, что коммунисты с их противоестественными законами не люди, а выходцы из демонического, изнаночного мира. Там, как всегда в потусторонних сферах, порядок жизни противоположен действующему в мире людей: солнце восходит на западе и заходит на востоке, верх оборачивается низом, правое – левым, добро – злом. Чтобы явить подлинную природу этих существ, обувь и рукавицы на них менялись местами, а пальто, надетое вместо штанов, по идее должно было быть еще и вывернуто наизнанку.
Звериные имена («волк», «стервятник»), которые Ойунский давал Пепеляеву с трибуны митинга в Якутске, преследовали сходную цель – по сути своей они сродни заклятью, призванному вернуть генерала в его истинное обличье.
Известие о падении Нелькана застало Строда в Вилюйске, и едва ли он был сильно огорчен: появление Пепеляева открывало перед ним перспективы куда более заманчивые, чем неизбежная демобилизация. Гражданская война заканчивалась, а в мирное время остаться в Красной армии на командной должности у него, анархиста, надежды не было. Зато он опять мог жить с чувством, о котором Каландаришвили, год назад отправляясь в Якутию, говорил соратникам, Строду в том числе: «Возможно, в боях тело будет изранено и эти раны напомнят о себе в облачную погоду или при смене времени года, но те же раны напомнят нам и о красивейших, светлейших наших днях. Они возвысят и отличат нас от тех, кто увяз в трясине жизни».
В середине октября Строд с последним пароходом вернулся из Вилюйска в Якутск, мало изменившийся за время его отсутствия. Богатые домовладельцы с центральных улиц разъехались или были расстреляны, их дома заняли чужие люди. О ремонте постояльцы не помышляли, крыши «поломались или проломились, печи развалились, трубы тоже». Во многих зданиях одну половину занимало какое-нибудь учреждение, а вторую превращали в мусорную яму и нужник. Часто дома стояли голые, без оград и дворовых построек. Сараи, заплоты, дощатые тротуары сгорели во время «дровяного кризиса» при осаде города Коробейниковым. Тогда же ревком не от хорошей жизни позволил разобрать на дрова «памятник трехсотлетней эксплуатации народа» – три башни и остатки крепостных стен Якутского острога XVII века.
Советских дензнаков было мало, в городах роль денег играли чай, табак и золото с Ленских приисков. Обменный курс изумлял приезжих: за фунт табака давали шесть золотников золотого песка, за кирпич чая – десять. Стоимость всех продуктов, кроме наиболее доступного – мяса, выражалась в золотом, чайном или табачном эквиваленте. Особенно дороги были сладости. Среди обвинений, предъявляемых сотрудникам ГПУ народной молвой, было и такое: «Употребляют сахар».
Процветала проституция, автор фельетона в «Автономной Якутии» ставил на вид властям, что вечером на улице проститутки атаковали его «с решительностью дезертиров на пароходе “Полярный”». Имелись в виду красноармейцы, прибывшие из Иркутска для борьбы с повстанцами, но бежавшие по Лене на этом пароходе.
В Народном театре ставилась пьеса Леонида Андреева «Савва». Когда-то запрещенная цензурой, она входила в рекомендованный из Москвы репертуар, благо главный персонаж, психопатический бунтарь, мечтал взорвать чудотворную икону в монастыре и «уничтожить все старые дома, старые города, старую литературу, старое искусство». В середине последнего акта на галерке что-то громко треснуло, но зрители в партере не обратили на это внимания. Пьесу доиграли, тогда только пронесся слух, что наверху кто-то застрелился. Смерть стала делом настолько обыденным, что соседи самоубийцы не подняли шума, чтобы без помех досмотреть спектакль, и спокойно сидели рядом с мертвецом. Когда публика покидала зал, автор газетной заметки подслушал чью-то реплику: «Раньше бы старушки плакали, полиции уйма. Теперь – ничего. Унесли, и кончено».