— Вот и видно, что дурак ты, Алешенька. Парик мы подберем волосам твоим под стать. Все девки на тебя заглядятся!
— Не надо мне девок до гробовой доски. Была бы ты, господынюшка…
Чуяло женское сердце: не врет. Не умеет врать.
— А дай-ка награжу я тебя за сегодняшние муки, свет Алешенька…
Недолго раздумывала, сквозь череду горниц поспешный зов послала:
— Ду-уська!
Когда та влетела и заохала при взгляде на Алексея, Елизавета даже ногой притопнула:
— Эк уставилась! Подай венгерского… и чего послаще, ежели осталось.
Оговорка нелишняя: в неоплатные долги перед купцами влезала. Но ради сегодняшнего преображения… Пускай!
— Для чего не веселиться? Бог весть, где нам завтра быть?..
Разговорилась-распелась. На свой лад, извинительно — какая, мол, из меня певица? Чего не поддержишь ты-то, певун заветный?
Алексей понимал, очами темноокими посверкивал. Вспомнив старое, тоже на знакомый мотив срывающимся баском откликнулся:
— Да, где нам завтра быть, Лизанька?..
Не тот воздух в Петербурге, не малороссийский. Давно у него начал оседать голос. Сейчас на клирос к отцу Иллариону стыдно было бы подняться. Вино?.. Может быть, и оно. Да не только же — в самом деле сырость одолевала. Плохо пелось степняку в промозглом Петербурге, хотя жилось-то хорошо. Борода? Эко диво. Новая нарастет.
В Гостилицах полным ходом шло строительство нового флигеля. Присутствие там гоф-интенданта, управителя и просто своего человека — все в одном лице — было обычной необходимостью. Но что-то не очень его тянуло с петербургского двора…
Ревность?
Да, чем больше сдавала императрица Анна Иоанновна, тем ласковее становился герцог Бирон. Алексей с внутренним напряжением, не смея вмешиваться, следил за его посещениями. Елизавета проговорилась: Бирону самому хочется в императоры, а как, если без роду, без племени?.. Дальше можно и не договаривать: вот если бы герцогу да цесаревне единым троном стать?..
Елизавета легкомысленно смеялась, а у него кровь закипала!
Вот и сегодня, собираясь в отъезд, заметил роскошную, забрызганную грязью карету. Зима отступила, но сухое время еще не пришло, окраины Петербурга тонули в непролазной грязи. Даже вышколенная герцогская шестерка крупных прусских лошадей едва проволоклась к «малому дворцу» — считай, купеческой усадебке средней руки. Колеса не крутились, юзом пробивали болотное месиво. То-то мягко на пуховых подушках!
Алексей в свою пролетку тоже пару впряг. Здесь оплывший торфяник, а в лесах будет заплывший водой снег. Может, и верхом придется: в пролетку седло бросил.
Хоть и с заднего двора, но медлил отъезжать. У кареты двое кучеров толклись, трое верховых офицеров. Недолго и спросить: «Кто таков?»
Это не «Слово и дело!» — но если и кнутом просто отделают, врагу не позавидуешь. Алексей за полотном воротницы стоял, время выжидал, чтобы неприметно уехать.
Но герцог на этот раз пробыл недолго: прямо с крыльца прыгнул на подножку подогнанной кареты — и только бичи засвистели!
Сейчас же и Елизавета на заднее крыльцо выскочила, не решаясь в своих еще зимних, коротких сапожках ступить в грязь разливанную. Алексей ботфортами пробуровил ей навстречу. Был он не то в полувоенном, не то в полудворянском одеянии, без шпаги, на которую не имел права.
— Как хорошо, Алешенька, что ты не уехал!
— Чего хорошего, господыня-цесаревна?
Она не замечала его угрюмости. И без того золотистая, сейчас утренним светом навстречу ему светилась.
— Указ, Алешенька! Герцог привез указ! Я трижды государыню просила, чтоб было дворянское звание у моего главного управителя и гоф-интенданта. Без того, мол, нельзя. Все-таки разбросанные поодаль батюшкины имения, разъезды, спросы-расспросы на дорогах. Как бы царскую милость неосторожным подозрением не омрачить… Вот! — протянула она царственно прошуршавший лист.
Хорошо читать Алексей не научился, да и в гневе был. Подпись однако глаз поймал: «Анна».
— Не велика ли цена, цесаревна?
— Дурак… дурачина! Поезжай, пока я сама не огневалась… Постой! — не успел он повернуться, как остановила, убежала во внутренние покои.
Недолго там пропадала, вынесла на вытянутых руках шпагу о всех подобающих ремнях.
Ясный, как и улыбка, голосок:
— Опояшься, Алешенька.
Он непривычно, неловко застегивал пояс, лучезарно смотрела на него, пока нахмурясь, не вспомнила:
— Умирает государыня… Успели! Наверно, это последний ее указ…
— С тем и приезжал герцог?
Никогда ее такой Алексей не видел, даже тогда, в незадачливой бане…
Малый, ухоженный, цветущий ротик вдруг потемнел от злости и сжался в тугой, смертный бутон. Белое, округлое лицо пошло пятнами, рука потянулась к эфесу, кое-как просунутому к ножнам. Он уловил это движение, встал на колено… чтоб ей удобнее было с крыльца рвануть на себя наказующую смерть…
— Простите, ваше высочество… Не обучен я этикету.
— Да? Однако ж встал на правое колено! — как всегда, внезапно и смягчилась она, опять засияла невинным ликом.
— Так ведь приходилось сопровождать вас во дворец, насмотрелся… — не выдал он истинного, отчаянного побуждения.
— Насмотрелся? С козел-то? — еще яснее вспыхнуло белое, прекрасное лицо. — Теперь вправе из окна кареты наблюдать. Авось пригодится. Грядут большие перемены… Ступай с Богом, не серди свою господыню.
Он оглянулся во все стороны — и уже не к руке, к губам, сразу раскрывшимся, припал.
— Нет мне иной жизни, господынюшка моя…
— И мне нет, мой Черкесик… Ступай, — снова готова была осердиться. — Будут новости, дай знать. Не томи!
С этим напутствием и уехал в Гостилицы.
Новый облик — новые заботы. Не одни же Гостилицы были у цесаревны. Все подпало под руку главного управителя, для пущей важности названного гоф-интендантом. Еще от батюшки оставались поместья — под Петербургом, под Москвой, и даже в Малороссии. Внимания на дочерей, и на Анну, и на Елизавету, государь-батюшка мало обращал, а деревеньки дарил. То день ангела, то день очередной победы, а то и стыд заедал: эва, все-таки царские дочки! Когда Елизавете исполнилось тринадцать, надумал ей публично «крылышки подрезать». Мода тогда такая завелась: к платьям несовершеннолетних девочек на лопатках крылышки пришивать. Вот она и трясла пыль этими ангельскими крылами до поры до времени. Петр со всей своей решительностью вздумал уже в тринадцать годиков дочку во взрослую жизнь возвести, для чего и приказано было созвать наивеселейшую ассамблею. Когда гости собрались и изрядно ужа выпили, Петр потребовал ножницы, которые сам же и смастерил по немецкому образцу. Их немедленно подали на торжественном подносе, Петр возгласил тост «за невестушку Елизавет!» — кубок на пол швырнул, ножницы схватил — и чик-чик!.. Крылышки шелком ненужным свалились к ножкам дочери, которая немалым своим ростом была уже почти в отца. Как было в очередной раз не подарить деревеньку под хорошее настроение в самом ближайшем окружении Москвы? Да и мать, уж на что мало занималась последней дочкой, не могла же царской милостью пренебрегать. Так что у Елизаветы этих деревенек скопилось порядочно. В последующие темные годы не могло же все разбазариться.
Отправляя в Москву, Елизавета без всякой улыбки наказала:
— Мой гоф-интендант! Сам знаешь, не только Гостилицы: все мои именьица под твою крепкую руку передаю. Смотри не осрамись, Алексей Григорьевич.
— Не посрамлю тебя, свет Елизавета Петровна, — заверил он, истово перекрестясь.
Доверие-то — доверие страшное…
С тем и ездил от именьица к именьицу, подчиненных-управляющих менял. Пьяницы да казнокрады, осатанели под женской рукой. Ну, он им покажет, руку-то!..
И показывал, чего стесняться.
Поехал, минуя Москву, сразу в некое Перово — наказывала Елизавета обязательно посетить. Ехал, да ось сломалась. Вынужден был заночевать в трактире: грязь, тараканы, щи в вонючей глиняной миске. Отшвырнул ее к порогу:
— Мне? Мне это пойло?!
А из дверей явление некоего пресветлого офицера, с еще большим криком:
— Хлев! На царском тракте?!
Выдернутая из ножен шпага описала крутую дугу и рубанула по какой-то свисавшей занавеске, а там — лежбище детское, на полатях. Визги, слезы, вскрики:
— Муту-уля!..
— Тя-ятя!..
Офицер остатки рядна отмахнул шпагой и шагнул в горницу, — если можно назвать горницей некое подобие чистой половины. Здесь он и уперся взглядом в развалившегося на лавке, на медвежьей шубе, единственного постояльца. Глаза застило гневом, ничего не видел, один требовательный рык:
— Кто т-таков?
Алексей сразу признал его, хотя прошло уже с тех пор лет восемь. Ничего не скажешь, возмужал, заматерел даже. Зеленый гвардейский мундир лишь с одного плеча прикрыт черным, походным, плащом.