Эта картина, хоть и приятная на вид, все же не сравнилась бы с садами Альчины; однако и здесь были due donzellette garrule[32] этого волшебного рая: на вышеупомянутой лужайке две босоногие девицы, стоя каждая в поместительной лохани, выполняли своими стопами работу патентованной стиральной машины. Впрочем, они не остались, подобно прислужницам Армиды, приветствовать своим пением приближавшегося гостя, но в страхе перед прекрасным незнакомцем, появившимся на противоположном берегу, совлекли свои одежды (для точности следовало бы сказать: одежду) на ноги, которые их занятие выставляло уж слишком напоказ, и, взвизгнув: «Ах, мужчины!» — не то из скромности, не то из кокетства разбежались в разные стороны, как серны.
Уэверли уже отчаивался проникнуть в этот уединенный и, видимо, зачарованный замок, как вдруг в конце аллеи, на которой он все еще в нерешимости стоял, появился какой-то человек. Полагая, что это садовник или кто-либо из домашней прислуги, Эдуард стал опускаться но ступенькам к нему навстречу. Человек был еще далеко, и Уэверли не мог рассмотреть его лицо, но его сразу поразила странная наружность и движения незнакомца. Иногда это существо подымало над головой сплетенные руки наподобие индийского йога, иногда опускало их и раскачивало, как маятник, до горизонтального положения, а то похлопывало себя ими по плечам, как заправский извозчик, заменяющим этим упражнением привычное похлестывание лошадей, когда в ясный морозный день животина его стоит без дела на стоянке.
Его походка была столь же необычайна, как и жесты: по временам он с большим усердием прыгал на одной правой ноге, потом переходил в этом способе передвижения на левую и наконец, составив ноги вместе, начинал прыгать на обеих сразу. Платье его было также старомодное и причудливое. Оно состояло из серой куртки с алыми обшлагами и прорезными рукавами на алой подкладке; прочие части его одежды были выдержаны в тех же цветах, в том числе пара алых чулок и алая шапочка, гордо украшенная пером индейского петуха. Эдуард, которого он, по-видимому, не заметил, нашел в чертах его лица подтверждение догадки, которая возникла у него при виде его фигуры и движений. Не идиотизм и не безумие, а скорее нечто похожее на смесь того и другого придавало этому лицу, от природы даже довольно красивому, дикое, изменчивое и тревожное выражение. Простота дурачка соединялась в нем с сумасбродством расстроенного воображения. Он пел пресерьезно и не без некоторого вкуса отрывок из старинной шотландской песни:
Ужель ты обманул меня
В то лето золотое?
Тебе я тем же отплачу
Дождливою зимою.
И коль тебе я изменю —
Ты сам тому причина.
Смеешься с девушками ты —
Я улыбнусь мужчинам.[33]
Тут, подняв глаза, следившие до тех пор за тем, чтобы ноги не отставали от такта песни, он заметил Уэверли и, немедленно сняв шапку, стал расточать перед ним нелепые знаки удивления, почтения и приветствия. Эдуард, хоть и мало надеялся добиться от него членораздельного ответа на прямой вопрос, все же пожелал узнать, дома ли мистер Брэдуордин и где он может найти кого-либо из его слуг. Спрошенный не замедлил с ответом; как волшебник из «Талабы», он «песнью говорил»:
Ушел рыцарь в горы,
Трубит он в свой рог,
А в роще миледи
Сплетает венок...
И мохом в беседке
Застелен весь пол,
Чтоб к леди лорд Уильям
Неслышно вошел.
Из этого трудно было что-либо понять, и Эдуард повторил свой вопрос. На этот раз ему ответили так быстро и на таком непонятном диалекте, что из всей речи можно было разобрать одно только слово: «дворецкий». Уэверли тогда выразил желание увидеть дворецкого, после чего помешанный, многозначительно взглянув на Эдуарда, утвердительно кивнул и подал ему знак идти за ним, а сам заскакал и заплясал вниз по аллее, на которой он впервые появился.
«Странный вожатый, — подумал Эдуард, — и порядком смахивающий на одного из жалких шутов у Шекспира. Я поступаю не слишком благоразумно, доверяясь его руководству, но и людей поумнее меня водили дураки».
Между тем он спустился до конца аллеи, где, повернув к небольшому цветнику, защищенному с востока и с севера густой изгородью тиса, увидел старика, работавшего без верхней одежды. По внешности это был не то слуга высшего разряда, не то садовник. Красный нос и плоеная рубашка изобличали в нем представителя первой профессии, между тем как здоровое и загорелое лицо и зеленый фартук, видимо, говорили за то, что
Он, как Адам, возделывал свой сад.
Мажордом — ибо он оказался таковым, иначе говоря, вторым по значению лицом в баронских владениях (более того — в качестве главного министра внутренних дел в исключительно подведомственных ему областях кухни и погреба он превосходил даже по важности приказчика Мак-Уибла) — мажордом отложил лопату, поспешно надел ливрею и, бросив негодующий взгляд на вожатого Эдуарда, вероятно за то, что он привел незнакомца тогда, когда он был занят тяжелой и, на его взгляд, унизительной работой, пожелал узнать, каковы будут приказания молодого джентльмена. Услышав, что Эдуард хотел бы засвидетельствовать свое почтение хозяину, что зовут его Уэверли и т. д., старик выразил на своем лице почтительную важность.
— Беру на себя смелость заверить вас, — значительно произнес он, — что его милость будет чрезвычайно доволен вас видеть. Не угодно ли будет мистеру Уэверли закусить с дороги? Его милость отправился смотреть, как рубят черную ведьму, и обоим садовникам (обоим было произнесено с особым ударением) приказал идти туда же. А я вот балуюсь перекапыванием цветника мисс Розы, чтобы быть под рукой на случай приказаний его милости. Мне очень нравится садовничать, да все нет времени для таких развлечений.
— Не может справиться с цветником за два дня в неделю, — заметил диковинный проводник Уэверли.
Дворецкий наградил его мрачным взглядом и, назвав его Дэвидом Геллатли, приказал тоном, не терпящим возражений, идти к черной ведьме за его милостью и доложить, что в замок прибыл молодой джентльмен с юга.
— Может этот бедняга передать письмо? — спросил Эдуард.
— Будьте покойны, сэр, передаст всякому, кого уважает. Но за что-нибудь длинное на словах я не поручусь — хоть он больше плут, чем дурак.
Уэверли передал свои верительные грамоты мистеру Геллатли, который, как будто в подтверждение последних слов дворецкого, воспользовался мгновением, когда тот отвернулся, чтобы состроить ему рожу в духе уродливых головок на немецких трубках, после чего, отвесив Уэверли причудливый поклон, пустился, приплясывая, выполнять поручение.
— Он — юродивый, сэр, — сказал дворецкий,— почти в каждом городе у нас по такому, только наш в особой чести. В свое время он мог и поработать не хуже других, но как-то раз спас мисс Розу от нового английского быка лэрда Килланкьюрейта, и с тех пор мы зовем его Дэви-лоботряс; впрочем, можно было бы назвать его и Дэви-дармоед: с тех пор как он надел эти пестрые тряпки в угоду его милости и молодой госпоже (у больших людей бывают такие причуды), он только и знает, что пляшет по всему городу и ничего путного не делает, разве иногда справит удочку лэрду или наловит ему мух, а то еще как-нибудь наудит блюдо форели. Но вот идет мисс Роза, которая, ручаюсь, будет особенно довольна принять члена дома Уэверли в замке своего отца в Тулли-Веолане.
Но Роза Брэдуордин стоит того, чтобы ее недостойный летописец отвел ей нечто большее, чем конец главы. А пока заметим, что Уэверли узнал из этой беседы две вещи: что в Шотландии отдельный дом называется городом, а природный шут — юродивым.
Глава X РОЗА БРЭДУОРДИН И ЕЕ ОТЕЦ
Мисс Брэдуордин было всего семнадцать лет; однако на последних скачках в городке***, когда наряду с другими красавицами было предложено выпить и за ее здоровье, лэрд Бамперкуэйг, непременный оратор и заместитель председателя Бодеруиллерийского клуба, не только потребовал, чтобы ему еще раз налили бордо в бокал, вмещавший целую пинту, но, прежде чем произвести возлияние, произнес имя богини, в честь которой оно совершалось: «За Розу из Тулли-Веолана!» Троекратное ура прогремело по этому поводу из уст всех постоянных членов этого достопочтенного общества, глотки которых еще не лишились способности к подобному усилию. Впрочем, меня заверили, что погрузившиеся в сон участники пиршества выразили свой восторг храпом, и хотя крепкие напитки и некрепкие головы повергли двух или трех наземь, даже и эти, павшие, так сказать, со своего возвышенного положения и валявшиеся во прахе — я не буду продолжать пародию, — произносили различные нечленораздельные звуки, выражавшие согласие с тостом.