Ознакомительная версия.
– Почему вы не были у меня так долго? – упрекнула Глинку Анна Петровна. – Я могла бы серьезно рассердиться на вас.
– Но зато как мне хотелось быть вашим гостем! Надеюсь, вы исполните мою просьбу и передадите поцелуй Екатерине Ермолаевне от человека со смешной фамилией.
– Катюша часто вас вспоминает и терпеливо ждет обещанного визита. Но такова, должно быть, участь женщины – страдать с малолетства.
– Ах, боже мой! – с сокрушением воскликнул Глинка. – Скажите ей, что я непременно на днях буду.
– Увы! – отвечала Анна Петровна. – В институте карантин, и я не знаю, когда мне удастся взять домой Катюшу.
Глинка ушел от Дельвигов вместе с Соболевским.
– Ну и шельма этот Дельвиг! – начал Соболевский. – До того усердно убеждал меня не ехать к Пушкину в Михайловское, что я решил скакать туда сломя голову.
– А какая нужда Дельвигу отговаривать тебя?
– Опасается, хотя и виду не подает, что я на корню заберу у Пушкина весь урожай.
– Почему бы ему в таком случае самому еще раньше не поехать?
– Ленив, батюшка! – воскликнул Соболевский. – Так ленив, что по лени даже при собственном рождении не ревел. Куда же он с места тронется? А главное – давно набрал у Пушкина по горло. Ох, и продувные бестии эти альманашники!
Они шли по безлюдным улицам. Ночь, излившись дождем, чуть-чуть посветлела. Было зябко, но дышалось легко. Соболевский возобновил разговор:
– А как тебе Софья Михайловна понравилась?
– Одно могу сказать: блестящая музыкантша!..
– Н-да! – продолжал Соболевский. – Редкий экземпляр… Ессе femina![16] Грешить будет напропалую, а каяться – еще слаще. И Анна Петровна из того же монастыря, верь моему слову!
– Недаром и зовут тебя Фальстафом.
– Если Пушкин окрестил, стало быть недаром! – согласился Соболевский.
Сергей Александрович Соболевский с утра послал за подорожной, чтобы ехать в Михайловское. Но в тот же день в Демутовой гостинице появился новый постоялец.
Едва переодевшись с дороги, приезжий разыскал номер Соболевского и несколько раз быстро, отрывисто постучал.
– Мочи нет, как рад тебя видеть! – сказал, входя, новоприбывший и троекратно расцеловал Соболевского.
После первых изъявлений радости и тех вопросов, что сами просятся на язык при дружеской встрече, гость снова обнял Соболевского и участливо спросил:
– Как перенес ты свое горе?
– Тяжело, Александр Сергеевич! От тебя не скрою – очень тяжело. Мать была единственным человеком, который меня любил и которому я отвечал тем же. Когда же она заболела, доняли меня приятели: позаботься о завещании! Одним словом, иди к умирающей со стряпчим и свидетелями.
– И ты, презрев советы мудрости житейской, угодил из богачей в нищие?
– Почти так. Незаконнорожденный не наследует в отечестве нашем иначе, как по завещанию. Но если суждено мне свершить что-либо достойное порядочного человека, то я всегда с гордостью буду вспоминать, что не явил умирающей матери алчного подьячего вместо сына… Да, спасибо тебе за присланные деньги.
– Не за что. По счастью, я во-время собрал подушную подать с издателей и рад был тебя ссудить.
– Еще раз спасибо, Александр Сергеевич. Теперь я осмотрелся и намерен составить капитал собственным умом.
– Ты? – удивился Пушкин. – Фальстаф – и капитал! Сам Шекспир не изобрел бы столь неожиданной черты в характере сластолюбца.
– Еще бы! – согласился Соболевский. – Особенно если твой Фальстаф имеет намерение уставить Россию паровыми машинами, учредить фабрики и показать англичанам, что Россия нимало им не уступит. Я и в Петербург приехал для того, чтобы подыскать денежных компаньонов.
Пушкин слушал внимательно, но недоверчиво. Соболевский представил ему картину будущего – ткацкие фабрики, раскинувшиеся на берегах Невы.
– Бьюсь об заклад, Фальстаф, – отвечал поэт, – твои фабрики будут чудотворнее вымысла. Не вмещаются они в моем воображении… А как наши москвичи живут? Все еще не вышли из пеленок немецкой метафизики? Ох, уж эта завозная философия… ненавижу… – не то шутя, не то всерьез перебил себя Пушкин и хитро улыбнулся. – А со страниц долготерпеливого «Вестника» проповедуют ту философию московским просвирням?
– Философы наши действительно витают в эмпиреях, но журнал ждать не может. Если бы ты сегодня в Петербург не приехал, я завтра выехал бы к тебе в Михайловское. Клянут тебя москвичи напропалую: договоры, мол, Александр Сергеевич подписывать горазд, а журнал ничем, кроме имени своего, украсить не желает.
– Поспешил я с договором, – Пушкин смутился, – и за то был сызнова учен властью предержащей. Не волен я печатать свое маранье, как прочие смертные… Да и нет у меня ничего, – поэт вздохнул, – вот ведь беда какая… Что мне с вами делать, коли ничего у меня нет?
– Ну, кто же этому, Александр Сергеевич, поверит, когда ты целую осень в Михайловском сидел! «Онегин» как?
– Скучает помаленьку. Однако не очень проворен оказался. Размышлять вместе с автором охоч, а типографщиков чурается… – Пушкин искоса взглянул на Соболевского, подбежал к нему, обнял. – Не мне с тобой втемную играть, все равно выведаешь. Изволь, тебе первому отчитаюсь. Из «Онегина» кое-что нового привез. Царя Бориса царь Николай в печать не пускает. Должно быть, торчат уши сочинителя из-под колпака юродивого… Ну, что еще? Мелочи не в счет, их альманашники, не заметишь, растащат. Задумал еще небольшой опыт в роде драматическом. Вовсе неотделанное, правда, но бродит мысль. – Пушкин помолчал. – В прошлом году слушал я в Москве у итальянцев Моцартова «Дон-Жуана», и запала мне мысль о гении и об ученых педантах…
– Если ты в музыку ударился, – перебил Соболевский, – тогда приглядись здесь к одному молодому человеку, которому многие – и сам ученейший муж Одоевский – предрекают обширное поприще…
– Кто таков?
– Наших пансионских помнишь? Был среди однокорытников моих Глинка-музыкант.
– Глинка? – Пушкин задумался. – Нет, не помню. Николая Марковича помню, потом Глебова, который…
– Ну да, – подтвердил Соболевский. – Иных уж нет, а те далече…
– А что говорят в Москве о послании, которое отправил я в Сибирь? – быстро спросил Пушкин.
– Те, кто его знает, стараются поменьше говорить, ради твоего спасения. Ох, как ты неосторожен, Александр Сергеевич!
– Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить, – поэт махнул рукой. – Подсвистывал я Александру Павловичу до самой его смерти – и, видишь, жив. Авось, ни Николаю Павловичу, ни графу Бенкендорфу тоже не поддамся… Так что же говорят о послании к каторжанам? Только, пожалуйста, без утайки.
– А чего здесь таить? Говорят, что ты исполнил долг за всю Россию, как и должно первому ее поэту.
– И не ругают?
– Помилуй! За что?
– Да, конечно, – согласился Пушкин в какой-то нерешительности. – Только и трудно же приходится первому поэту России, как величают Александра Пушкина заведомые льстецы и фальстафы. Легче бы всего молчать, а молчать ни по чести, ни по достоинству гражданина нельзя… – Пушкин нахмурился. – Едучи сюда, встретил я на станции в Залазах несчастного Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия, но жандармы нас растащили… Вот тебе еще сцена из трагедии отечественной. Ну, угодил ли я Белокаменной хоть «Онегиным» моим?
– Вот за «Онегина» ругают тебя на чем свет стоит.
– Помилуй! – удивился Пушкин. – За что?
– За то, что испытуешь долготерпение человеческое… Мыслима ли кормить публику в рассрочку?
– А иначе нельзя было. Влез бы в мою шкуру, тогда бы понял. Господин Онегин не терпит суеты, когда предается наблюдениям холодного ума. К тому же засел Онегин в деревне… Какой тут романтизм? Надобно приучить публику к путешествию в эти края, неведомые нашим поэтам. Впрочем, обещаю исправиться. Ныне буду выдавать главу за главой.
– Значит, много привез?
Пушкин утвердительно кивнул:
– А еще имею на руках прозу. Должно быть, лета мои к ней клонят. Разумею роман о царе Петре и предке моем Ганнибале.
– О! – воскликнул Соболевский. – Стало быть, выручай матушка история?
– А не пора ли нам знать, наконец, историю нашу?
– И для того настало время явиться на Руси новому Вальтер Скотту?
Поэт вспыхнул:
– Не успел я сказать тебе о романе историческом – и уже призываешь ты всуе имя Вальтер Скотта! Когда же научимся мерить себя русским аршином?
– Не ожидал, что вызовет твой гнев имя Вальтер Скотта.
– Не в том дело, – отвечал Пушкин. – Ведь не перестали величать меня и русским Байроном, хотя, клянусь честью, хочу быть только Пушкиным. Пусть несовершенны мои создания, однако могли они родиться только от русской жизни. Может быть, не многие умеют ценить, как я, лорда Байрона и сира Вальтер Скотта. Но предстоит нам сказать свое слово. Кстати, сколько ни читаю о модном романтизме – ничего не понимаю. Немецкой чертовщиной мы по горло сыты, фальшивым страстям французов веры не даем, а коли от поэтических сказаний Вальтер Скотта не оторвемся, в русские летописи глядеть разучимся. А без этого назови хоть романтизмом, хоть иначе – не будет словесности.
Ознакомительная версия.