— У тебя что-нибудь болит? — спросил сына Перикл, когда они, выйдя излома на прогулку, остались одни.
Сын резко повернулся к нему и остановился.
— Ты о чём? — удивился он с ноткой негодования в голосе.
— Мне трудно объяснить, — сказал Перикл, — но порой мне кажется, будто тебя что-то тревожит, беспокоит, удручает. Однако не будем останавливаться, — предложил он, — поспешим к роще, там не так ветрено, как здесь, на открытом месте.
— Хорошо, — согласился сын, и они продолжили путь через луг.
— Ты не ответил на мой вопрос, — напомнил сыну Перикл.
— О тревоге?
— Да.
Они сделали ещё несколько шагов, и сын вдруг сказал:
Я боюсь умереть.
Теперь остановился Перикл.
— Умереть?! — спросил он испуганно. — Но ведь ты здоров!
— Да, конечно, я здоров, ты напрасно так встревожился, отец. — Перикл-младший приблизился к отцу и обнял его. — Я не об этой смерти. Я о другой, которая у каждого впереди.
— Понимаю, — вздохнул Перикл, освобождаясь от внезапного испуга. — Но почему ты вдруг заговорил об этом, какая тому причина?
— Ты спросил — я ответил. Но думал о смерти совсем по другой причине. — Перикл-младший взял отца под руку, и они пошли дальше, к тёмной сосновой роще, влажные запахи которой нёс им навстречу ветер. — Мне это пригрезилось, когда я был болен, продолжил сын, — как будто кто-то вдруг заговорил со мной, хотя я был один. Тогда я чувствовал себя уже хорошо, болезнь почти прошла. Я не спал, тихо лежал и думал о чём-то. Как вдруг внезапная мысль или голос: «Афиняне убьют тебя». Я это услышал очень чётко. Испугался, конечно. Потому что эти слова не были связаны с моими предыдущими мыслями. Они были внезапны, словно свалились откуда-то. Вот и всё. С той поры я не могу забыть о них. Они как бы постоянно звучат во мне, не в ушах, а где-то там, глубоко: «Афиняне убьют тебя». Я не могу себе это объяснить. Но ведь и ты не сможешь? — спросил он с надеждой.
Перикл оглянулся, замедлил шаг, оглянулся ещё раз и сказал останавливаясь:
— Нам надо вернуться.
— Почему?
— Поговорим об этом дома. Теперь же мне надо вернуться.
Уже у самого дома, словно догадываясь о том, что встревожило отца и заставило его прервать прогулку, Перикл-младший сказал:
— Ведь я не афинский гражданин. Скорее — гражданин Милета. Какое же афинянам дело до меня?
— Я должен обо всём этом подумать, — сказал Перикл. — А пока советую одно: не тревожься. В грёзах и снах нам часто слышится и видится разное, странное. Не всё имеет прямой смысл, а часто совершенно обратный или вообще не имеет никакого смысла и значения. Тебе пора вернуться в Афины, к сверстникам, и в молодых забавах забыть о том, что тебе пригрезилось. Завтра же отправимся в Афины. Мать соскучилась по тебе.
— И я соскучился по ней, — улыбнулся Перикл-младший. — И по друзьям, — добавил он. — Алкивиад мне снился прошлой ночью. Ты позволишь мне проводить время вместе с ним? С ним очень весело.
— Конечно, — пообещал Перикл. — Готовься к отъезду в Афины.
Чувствуя озноб, он ушёл в спальню, где было теплее, чем в других комнатах дома. Потребовал принести жаровню с углями и, сидя возле неё, грея озябшие руки, впервые всерьёз задумался о том, какую судьбу он уготовил сыну, Периклу-младшему, предложив экклесии принять закон, по которому афинскими гражданами считались только те, чьи родители уже были афинскими гражданами и состояли в законном браке. Обстоятельства тогда были таковы, что закон этот необходимо было принять: случился неурожайный год, афинянам угрожал голод, из Египта было доставлено сорок тысяч медимнов пшеницы — подарок египетского царя, и эту пшеницу предстояло разделить между всеми афинскими гражданами. Многие афиняне, желая получить побольше пшеницы, стали вносить в списки прижившихся в их домах метэков[89], незаконнорождённых детей, рабов-вольноотпущенных. В суды хлынул поток доносов; бесконечные судебные разбирательства грозили парализовать всю общественную жизнь. Тогда-то Перикл и предложил экклесии новый закон о гражданстве. Закон оказался суровым: пять тысяч жителей не были признаны настоящими афинянами, часть из них бежала из города, остальные были проданы в рабство. Зато четырнадцать тысяч двести афинян получили законную долю пшеницы. По этому закону Перикл-младший не считался теперь гражданином Афин, поскольку был рождён в незаконном браке милетянкой. Не это ли было причиной того, что мойра Клото[90], прядущая нить и его судьбы, остановила на мгновение веретено и обронила ужасную мысль: «Афиняне убьют тебя»?
Так ли это на самом деле, знает один лишь Зевс Морий, но плохо уже то, что сын связал неожиданное и страшное пророчество со своим происхождением, по которому он не является гражданином Афин. Значит, необходимо это исправить, решил Перикл, и внести сына в списки фратрии[91], чтобы разорвать нелепую связь между пророчеством и гражданством. И тогда, возможно, само пророчество утратит всякий смысл.
— Сделай это для меня, Зевс, — произнёс вслух Перикл. — Прости мне мои прежние гордость и самомнение.
Он услышал за дверью голоса и вышел из спальни. Увидев одетых по-дорожному Софокла и Сократа, удивился их неожиданному появлению и спросил:
— С какой такой срочной вестью вы здесь и почему не дождались моего возвращения в Афины?
Сократ хотел было тут же ответить, но Перикл остановил его и увёл гостей в другую комнату.
— Твои церберы чуть не вытолкали нас за порог, — пожаловался на охрану Сократ. — Всё это было бы справедливо по отношению к другим, но по отношению к нам — ужасно.
— Я их накажу, — пообещал Перикл. — Но в другой раз они пропустят моих врагов.
— Не делай этого, — посмеиваясь, великодушно разрешил Периклу Сократ. — А похвали их за бдительность.
— Но тогда они и в следующий раз не пропустят тебя. Как быть? — подстроился под шутливый тон Сократа Перикл. — Неразрешимая задача!
— Неразрешимая задача становится разрешимой, когда о ней забывают. Забыть же легче всего после кружки доброго вина.
— Так и сделаем, — засмеялся Перикл.
Когда слуга принёс вино и еду, Сократ развязал свой дорожный мешок и вынул из него золотую кружку. Полюбовался ею, повертел так и сяк, наблюдая краем глаза за Периклом, постучал по донышку кружки ногтем и демонстративно поставил её перед собой.
— Что-то я не пойму, — сказал Перикл. — Золотая?!
— Чистое чеканное золото, — ответил Сократ.
— Т воя?
— Моя!
— И кто же тебе её подарил? — спросил Перикл.
— Так. — Сократ поудобнее устроился на скамье, как бы готовясь к длинной и приятной беседе. — Значит, ты считаешь, что эта кружка не всегда была моей, что, скорее всего, она мне недавно подарена. Почему?
— Потому что она стоит дороже, чем всё нажитое тобой и твоим покойным отцом имущество.
— Правильно. Но тогда скажи, кто же и по какому случаю мог мне её подарить.
— Например, твои подданные, поскольку ты лидийский царь.
— Прекрасно! — захохотал Сократ. — А поскольку я не лидийский царь и у меня пет подданных, которые могли бы преподнести мне такой дорогой подарок, остаётся предположить, что я эту кружку украл.
— Или нашёл.
— А поскольку такие дорогие находки случаются редко, то надёжнее всё-таки допустить, что я её украл.
— Допустим, — согласился Перикл.
— Если я её украл, то я не могу назвать её моей. Верно? И в то же время я сказал в самом начале разговора, что она моя. Что из этого следует? Софокл, помоги Периклу, а то ты, я вижу, сидишь совсем без дела. Итак, что следует из сказанного мною ранее? — обратился Сократ к Софоклу.
— Из сказанного тобою следует, — охотно включился в игру Софокл, — что ты либо лжец и вор, потому что назвал украденную кружку твоей, либо ты просто лжец, так как кружка не принадлежит тебе, а вручена кем-то на хранение, во временное пользование или для передачи кому-то другому.
— Стало быть, я в любом случае лжец?
— Несомненно, — подтвердил свой вывод Софокл.
— И ты так считаешь? — спросил Сократ Перикла.
— Но ведь это всего лишь справедливый вывод из сказанного тобою же, — ушёл от прямого ответа Перикл: ему не хотелось даже в игре оскорблять Сократа.
Сократ поблагодарил его за тактичный ответ и задал другой вопрос:
— А может ли лжец сказать правду?
— Может. Если в нём заговорит совесть.
— А совесть — это пробуждение Бога в душе?
— Да, — согласился Перикл. — Это пробуждение Бога в душе.
— Так давайте за это и выпьем! — предложил Сократ.
Перикл, которому пить не хотелось, всё же пригубил килик с вином, дождался, когда Сократ осушил золотую кружку, и спросил, разглядывая чеканку на ней: