– Объявился?
– Кто?
– Фома Памфильев.
– Фома? Ах, сей, что в бумаге моей! Не. Покель на побывке ещё.
Софья окликнула Федора Леонтьевича. Отдавив второпях ногу постельнице, дьяк, по-пёсьи виляя задом, подсунулся к дивану и благоговейно стих. Царевна усадила его подле себя.
– Вычитывай-ко приказ.
Разгладив мох на срезанном подбородке, Шакловитый чуть слышно кашлянул в кулак, прочистил средним пальцем обе ноздри и с глубокой выразительностью прочёл приказ о производстве Фомки в пятидесятные.
Родимица помялась у порога и незаметно вышла в сени.
Тени сгущались все больше и больше. Ветви черёмухи за оконцем разбухали, словно таяли в сумраке. В красном углу как бы вздрагивая от стужи, корёжился хилый язычок догоравшей лампады. К венчику и лику княгини Ольги лепились, устраиваясь на ночлег, сонные мухи. Над ними, покачиваясь на невидимой паутинке, дремал сытый паук.
Софья повернулась на бок и опустила руку на колено дьяка:
– Пошто молчишь?
Шакловитый склонил голову и облизнул верхнюю раздвоенную губу:
– Таково тут, царевна моя, умильно, словно бы пред светлой утренею во храме. Так бы и сидеть до скончания века да тебя хранить от ока дурного.
Чуть разодрались щёлочки царевниных глаз.
– Нешто ты заприметил дурное что?
– Не то, чтоб дурное, – заёрзал дьяк, – одначе же не по мысли мне чтой-то князь Иван Хованский.
– Иван Андреевич? – переспросила Софья.
– Он, Иван Андреевич, царевна моя преславная.
Обсосав усы, дьяк неодобрительно вдруг закачал головой:
– И неладно бы сказывать, а и утаить не могу: пораспустились, царевна, стрельцы. Не в меру пораспустились. Почитают ныне себя едиными господарями всея земли. А опричь Хованского и не слушают никого.
Царевна смежила веки.
– А начальника слушают, – нам того и довольно. Хованский, чать, наш, не Нарышкиных.
– Наш ли?
– Наш, а то чей?
Шакловитый погладил кадык и, чтобы блеснуть воспитанностью, сплюнул не на пол, а в руку, растёр плевок между ладонями и причмокнул.
– Дворянство ропщет. Дескать, не уразумеем, кому служить: царям ли со царевною, а либо смердам-стрельцам с «батюшкой» ихним, с Хованским?
Он призадумался ненадолго и вполголоса продолжал, точно рассуждая с самим собою:
– А и впрямь, не по себе ныне Ивану Андреевичу. Муж он властолюбивый, кровей родовитых, родом-племенем своим кичится во как. Он и Нарышкиных, и Милославских преславных куда ниже себя ставит в нечестивой гордыне своей. Рогатый его знает, какие козни у него на уме. Да к тому же ещё старой держится веры.
Софья нахмурилась, вспомнив недавние предостережения Ивана Михайловича.
– То же сказывал мне и дядька мой, – протянула она низким баском.
Оживившийся дьяк чуть-чуть привстал и отставил указательный палец.
– Денно и нощно ходят подслухи мои за Хованским. Недоброе, ой, недоброе он замышляет Для того и стрельцов обхаживает. – И, понизив голос до едва уловимого шелеста, обронил: – Добро бы, херувим наш, царевна, тихим ладом, не горячась, порассылать верховодов бунта стрелецкого по дальним градам, прочь из Москвы. Спокойнее так-то будет тебе.
– Ишь ведь, Фёдор, хоть и из мужиков ты, а умишком любого высокородного за кушак ткнёшь.
– Мыслю и жительствую единой любовью к тебе, потому и толком раскидываю умишком.
Софья прижалась к Шакловитому:
– Утресь же с Иван Михайловичем да с князем Василием буду по делу сему сидеть.
Услышав имя Голицына, дьяк схватился за щёку и глухо застонал.
Царевна приподнялась, почти коснувшись губами его губ.
Шакловитый оторопел. «Почеломкать? – мелькнуло в мозгу. – Э, да куда ни шло!» Он готов был уже выполнить своё намерение, но вдруг содрогнулся от жестокого страха: «Жену царских кровей мужицкими губами своими облобызать?»
Софья придвинулась ещё ближе.
«Челомкай же! Не мешкай, дьяк! – мысленно сотворил крест Фёдор. – Упустишь, авось сызнова не обретёшь!» Он закрыл глаза и изо всех сил упёрся ногами в пол, словно хотел оттолкнуться от пропасти, в которую падал. Дрожащие тени лампады ещё более безобразили его некрасивое лицо, а в глазах отражалось жуткое, почти смертельное страдание. То, что носил и лелеял он в себе до последнего часа как сокровеннейшее мечтание, едва должно было претвориться в явь, показалось вдруг чудовищным, безумным бредом, обратилось в тяжкую пытку. А что если царевна только испытывает его? Что, ежели поцелуй откроет ему путь не к высшим чинам и боярству, а к дыбе?
Софья вгляделась в его лицо и налилась неожиданно звериным гневом. «Не по мысли знать я ему, смерду!» – и изловчившись, ударила лбом в зубы дьяка.
– Оглох, мымра смердящая! Сказывала я, что утресь буду на сидении с Иван Михайловичем! И пшёл! Нечего зря тут рассиживать! Не в корчме, поди, с мужиками!
Стрельцы держались хозяевами Москвы Никто не смел перечить им, поступать не по их указке.
И всё же полки чувствовали, что положение их непрочно. Если бы высокородные вздумали собрать дружины, идти на Москву для подавления стрелецких вольностей, кто примкнул бы на Руси к стрельцам? Кто знал доподлинно, чего, в сущности, добиваются они?
Чтобы оправдать смуту, затормозить возможные затеи дворян и помещиков идти походом противу крамолы, стрельцы решили требовать от Кремля признания стрелецкого бунта «благим Божьим делом».
Шестого июня в Кремль явились послы от всех стрелецких полков.
– Ходят слухи, – объявили они, – дворяне печалуются: стрельцы-де вольничают, не пo-Божьи мятеж учинили.
Софья пригласила послов в Грановитую палату и сама запросто уселась среди них.
– Ныне же расправлюсь с изветчиками! – возмущённо заплевалась она. – Прознают ужо, как неправды противу стрельцов распускать!
Челобитчиков отпустили после обильной трапезы и попойки. Сама царевна потчевала стрельцов из собственных рук полными кубками и с хозяйским радушием занимала гостей беседами. С лица её не сходила приветливейшая улыбка, а раскосые глазки излучали самую горячую привязанность и уважение.
На другой день во все концы русской земли поскакали гонцы с указом почитать мятеж стрелецкий «побиением за дом пресвятые Богородицы».
В Москве, на Красной площади, близ Лобного места, в честь восстания воздвигли каменный столп с прописанием преступлений убитых.
Всем стрельцам прибавили жалованье и ограничили одним годом службу их в городах.
Софья ходила хмурая, придиралась ко всем и почти всё время проводила в молитве.
– Не мы правим – холопи правят! – ворчала она на ближних. – Близок час, когда и совсем погонят нас стрельцы из Кремля.
Иван Михайлович не принимал близко к сердцу опасений племянницы и, похлопывая дружески по плечу Шакловитого, уверенно ухмылялся:
– Погоди ужо, дай пообдышаться. Всех верховодов раскинем мы с тобой по городам, а с толпою справимся, как лисица с курой.
Голицын разделял мнение Милославского, хоть и не питал особой веры в то, что на Москве скоро наступит успокоение. Смущало его нарастающее брожение среди раскольников.
– Стрельцы ежели… что ж стрельцы! – рассуждал он. – Погомонят, своё возьмут и примолкнут, торговлишкой позаймутся.
А раскольники, те коли верх одержат – всей Русии погибель. Уволокут они её назад во тьму прошлых годов, в азиатчину.
Он жестоко страдал при мысли о том, что «ревнители древлего благочестия», победив, несомненно, поведут страну вспять и с корнем вырвут, растопчут слабенькие первые ростки прививающейся в России «еуропской цивилизации». Староверы же, пользуясь смутой и тем ещё, что среди стрельцов было много их единомышленников, с каждым днём заметно смелели. Они открыто выступали на площадях, у церквей, и дошли до того, что решились подать челобитную государям.
Софья, взволнованная смелостью раскольников, созвала на неурочное сидение «ближних со государи».
Шакловитый, отплёвываясь и непрерывно крестясь, читал челобитную:
– «…А нынешние, на конец последнего века, новые веры проповедницы зело горды и немилосердны и отнюдь нетерпеливы; аще и едино слово явится им о вере неугодно, и за то мучат и смерти предати хотят…»
Пётр внимательно вслушивался в челобитную и хмурил лоб. Иоанн безразлично перебирал чётки, что-то мурлыкал под нос и время от времени щурил на брата гноящиеся глаза, тщетно пытаясь получше его разглядеть.
– А нешто стрельцы раскольники? – поинтересовался младший царь.
– Много и серед стрельцов сих еретиков! – сверкнул глазами Василий Васильевич.
Пётр вздрогнул и вобрал голову в плечи.
– В таком разе не перечьте вы им, бояре… Боязно… Не пришли бы сызнова бородачи-душегубы с секирою к нам…
Всегда выдержанный и мягкий, Василий Васильевич вспылил:
– Попытайся-ко, государь, по шёрстке погладить их! Всю Русь железной стеной от Еуропы отгородят!
Царь надул капризно губы: