— Коли воров и порубят — горевать не для чего! — ответил Иевлев.
Захлопнув дверь перед носом дьяка, он вновь сел за стол — писать письмо далее, но пришел Егорша.
— Тебе чего? — не поднимая головы, спросил Сильвестр Петрович.
— Не уходит! — сказал Егорша.
— Кто не уходит?
— Не уходит. Который амбарщика кончил.
— Ну и шут с ним, пусть не уходит! — усмехнулся Сильвестр Петрович.
— На крыльце сидит.
Сильвестр Петрович молча писал. Егорша взял ножичек, принялся точить перья. За окном потемнело, опять полил дождь.
На рогатке при въезде в город капитан Крыков спешился и велел седлать себе другого коня. Вороной, с которого он слез, тяжело прядал боками, всхрапывая от усталости. Драгун вынес Афанасию Петровичу из караулки кружку воды, другие двое седлали мышастую в яблоках кобылку. Капрал придержал Крыкову стремя, он легко сел в седло, обдернул на себе намокший под дождем плащ, задумчиво сказал:
— Так-то, Павел Иванович! Наступило наше время. Ты гляди построже, чтобы все караульщики были в готовности, ни единого с рогатки не отпускай. Пушкари твои здесь?
— Здесь! — ответил усатый капрал.
— Пусть с караулки никуда не идут…
Другие драгуны, услышав разговор, подошли поближе. Лукьян Зенин, с которым Крыков в былые времена промышлял зверя, спросил с крыльца караулки:
— Здесь они, Афанасий Петрович?
— Возле Мудьюга. На якорях стоят…
— Сила?
— Там видно будет, Лукаша! — ответил капитан. — Покуда одно ведаю — потрепала их непогода… Ну, живите, ребята!
И слегка ударил кобылку плетью. Кобылка переступила на месте копытами, обиженно повела ушами и сразу же пошла хорошей легкой рысью. Опять прогрохотал гром, дождь стих на мгновение, потом полил с удвоенной силой, так что город словно исчез, провалился за стеною ливня. Кобылка шла ровно, поматывая головой, Крыков ее еще пришпорил, она с рыси перешла на мерный сильный галоп. Жидкая глянцевитая грязь чмокала под копытами. Афанасий Петрович, отвернув лицо от секущего дождя, хмурился, думал…
Спешившись во дворе опустелой нынче таможенной избы, он быстрым шагом вошел в кладовушку, где содержалось зимою оружие таможенной стражи, подпер дверь тяжелой лавкой и, прислушавшись, нет ли кого поблизости, рывком дернул кольцо люка, который вел в небольшой, выложенный кирпичом подвал. Здесь Афанасий Петрович ощупью отсчитал третий кирпич третьего ряда снизу, вынул его и просунул руку в тайник, где в долбленом, чисто выструганном из березовой плашки ларчике лежала грамота, свернутая и зашитая в вощеное полотно. Спрятав обратно ларчик и заложив тайник кирпичом, Афанасий Петрович поднялся наверх и поехал на Мхи к рябовской избе.
Давно не был он здесь, и сердце его на мгновение сжалось, когда увидел он на крыльце Таисью с коромыслом и двумя ведрами воды. Она обернулась на скрип калитки и тотчас же, легко опустив ведра, пошла к нему навстречу.
— Вот не ждала! — радостной скороговоркой сказала она. — Не по-доброму делаешь, Афанасий Петрович, неладно делаешь! Где же оно видано — пропал капитан, не зазвать его, сколько за ним посылали, а он никак нейдет. Иван Савватеевич, и тот сколько разов спрашивал — где это подевался Афанасий Петрович, загордел, что ли…
— Да уж загордел! — махнув рукой, ответил Крыков. — Больно горд, сие всем ведомо. По-здорову ли живешь, Таисья Антиповна?
И посмотрел прямо в ее лицо, похудевшее, с легкой тенью под глазами, увидел маленькое ухо с бирюзовой серьгой, увидел трепещущий счастливый блеск ее зрачков, розовые, чуть пухлые губы.
— По-здорову, — негромко ответила она, — грех жаловаться, Афанасий Петрович. Ты-то как? Да что мы здесь стоим, чай не бездомные, идем в избу. Ванятка и то все спрашивает: что дядя Афоня, да где дядя Афоня…
Она была счастлива, и ей перед Крыковым было стыдно своего счастья, своего спокойствия, но притворяться она тоже не умела. Он поднялся с ней на крыльцо, взял ведра в руки и вошел в сени. Таисья широко растворила дверь в избу и весело сказала:
— Ванятка, ты гляди, кто к нам пришел!
Мальчик рванулся с лавки и, крепко топая своими подкованными сапожками, с разбегу повис на Крыкове. Тот поднял его и, сжав челюсти, не в силах что-либо сказать, долго смотрел в глаза Ванятке, потом подкинул к потолку, как делывал всегда, встречаясь с ним, и посадил на лавку, сам сел рядом, обнял его за плечи. Ванятка прильнул к Крыкову, обиженным голосом пожаловался:
— Не ходишь все и не ходишь! Ишь какой! Пушку обещал со мною делать, чтобы палила, а сам все не ходишь!
— Ужо сделаем пушку! — пообещал Крыков. — Она у меня почти что и сделанная, да недосуг было лафет ей вырезать.
— И палит? — спросил Ванятка.
— Еще как палит!
— Громко? — краснея от счастья, спросил Ванятка и руками повернул к себе лицо Крыкова. — Палит?
Афанасий Петрович ответил не сразу, вглядываясь в свежее, румяное лицо мальчика. Странно соединились в нем отец и мать: добрая красота души Таисьи и веселая разумная сила Рябова; зеленые, с искрами глаза кормщика смотрели так, как смотрит Таисья, а розовые нежные губы матери улыбались так, как улыбался кормщик, — насмешливо, хитро.
— Что молчишь? — сердясь и хмуря тонкие Таисьины брови, спросил мальчик. — Громко палит-то?
— Чего громче! — улыбаясь, ответил Афанасий Петрович. — Громче, почитай что, и не бывает…
Сняв Ванятку с лавки, он сказал ему деловито:
— Ты вот что, дружочек. Сбегай к воротам да посмотри там коня моего — не отвязался ли. А коли хочешь, так и хлебца ему снеси…
Ванятка побежал к двери, Афанасий Петрович вынул из кармана грамоту, протянул Таисье, заговорил торопливо:
— Спрячь, Таисья Антиповна, — челобитная. Может, по прошествии времени сгодится добрым людям, а мне более оставлять некому. Челобитная царю Петру Алексеевичу на воровство и мздоимство князя Прозоровского и всех лютых его псов. Подписи под челобитной писаны кровью. Отослать нынче на Москву — дело нетрудное, да чтобы в царевы руки попало — вот где ловкость нужна, и нет такого человека верного. А после баталии мало ли чего случится. Кормщик-то где?
— На Онегу пошел, к дружку своему, — тихо сказала Таисья.
— На Онегу? Кто ж у него там?
— А бог его знает. Будто есть кто-то. Погулять пошел…
— Вот ему сию челобитную и отдашь, он спрячет с умом.
Таисья взглянула на Крыкова, спросила:
— Может, Сильвестру Петровичу лучше?
— Сильвестр Петрович того ж корня, что и воевода! — сказал глухим голосом Крыков. — Сильвестр Петрович человек разумный, честный, храбрый, но что Прозоровские, что Иевлевы — с одного стола едали, коли побранятся, то и помирятся. В сию челобитную моей веры нет нисколько, да воля не моя, — народишко все надеется и в надежде на правду пойдет за нее на плаху. Как же мне эдакое горе не в свои руки отдать?
Таисья ничего не ответила.
Он совсем тихо попросил:
— Коли что — Кузнецу отдашь, Таисья Антиповна…
— Как — коли что? — не поняла она.
— Война. Швед пришел. Али не слышала?
— Как пришел? Куда?
— Да к нам и пришел! — невесело улыбнувшись, ответил Афанасий Петрович. — Гостевать. Потрепало его штормом изрядно, нынче чинится возле Мудьюга…
— Пришел-таки! — охнула Таисья. — Всевать пришел…
Афанасий Петрович молча поднялся, поискал на лавке перчатки, поклонился Таисье. Она смотрела на него, да словно бы не видела. Потом вдруг с силой схватила за жесткий рукав кафтана, притянула к себе, спросила:
— Тебе как же, Афанасий Петрович, на шанцах-то? Первому, что ли, начинать?
— Там видно будет! — спокойно ответил он. — Наше дело воинское. Присяга. Да ништо, Таисья Антиповна, будь в спокойствии. Не продраться вору в город…
Она все смотрела на него не отрывая взгляда, и опять спросила дрогнувшим голосом:
— Да тебе-то — первому?
Крыков молчал. Тогда она быстро, ловко расстегнула на шее крючочки, потянула серебряную цепочку и стала снимать с себя крестик. Волосы запутались в цепочке; морщась от боли, Таисья дернула сильнее и подала Крыкову крестик, еще теплый ее теплом. Сдвинув брови, он расстегнул на себе кафтан и подал ей свой — медный, на крепком смоленом гайтане. Бледные от волнения, они долго молчали, не зная, что сказать друг другу.
— Ну, теперь прощай! — сказал Афанасий Петрович.
— Прощай, брат! — сказала она. — Ты ведь теперь мне брат. Крестовый брат! — повторила Таисья, и глаза ее засветились мягким и ласковым светом. — Прощай! Дай же я тебя покрещу…
Она трижды перекрестила его, поднялась на носки и, взяв его за плечи, поцеловала в губы — единственный раз в жизни. И он ее поцеловал, потом улыбнулся горько и добродушно и сказал со вздохом: