— Это эфиопы-то?! Они ж чёрные!
— Есть чёрные, а за ними ещё другие эфиопы — так те белые и православные. Мне греки-то про них и рассказывали.
— Какие греки? Ты ж только что греков так хаял, что полякам впору такая брань. Они ж врут всегда!
— Ну, как это — всегда… — совсем засмущался брат Агафон, — Не всегда. Часто, но не всегда же. Тоже, и правду иногда надо сказать.
— Ну-ну, брате! Ангела тебе в путь-дорожку! Что ж ты тут сидишь, а не в Эфиопском своём царстве?
— А ты чего? Того же и я. Шёл-шёл, когда обитель-то нашу разорили, шёл-шёл, да и окоченел совсем. Не так, однако, как ты, не до смерти, — да уши, впрочем, чуть не отвалились. Ну, и зазимовал тут, у бабки у Манешки. Вот май наступит, так и снова в путь. Теперь, однако, вместе пойдём.
— Пойдём, брате!
Очень обрадовался Сильвестр Афанасьевич такому предложению. На пару и с собакой идти легче, не то, что с человеком. А этот, кажется, свой: всё понимает, и знает, какая сила погнала Сильвестра от родного дома, от любимого московского двора. Тоже какие-то задумки имел: вот, о пострижении, небось, мечтал, о житии постническом, о подвиге молитвенном… Уже, поди-ка вторым Сергием Радонежским себя видел, а тут — на тебе! Пинком под зад, монастырь — в тартарары, да ещё и не накланяешься за то, что жив остался. Это очень понятно. От радости Сильвестру Афанасьевичу стало спокойно на душе, а вслед за спокойствием пришла дремота, и хотя брат Агафон ещё что-то говорил, и, судя по движениям губ и бровей, что-то очень важное и интересное, но следить за его речью уже мочи не было. Сильвестр уснул.
Проснулся он, вероятно, на следующий день. Страшно хотелось пить. Он долго ждал, что кто-нибудь поднесёт к его губам жбан квасу, как это бывало все минувшие дни, но на этот раз подобное не совершилось. Тогда, сквозь дурноту и слабость поднялся он на ноги, постоял, покачался, понял, что идти может, и пошёл. И сразу наткнулся на лавку, где спал кто-то, накрытый поверх тяжёлого тулупа узорчатым красным платком. Сильвестр ткнулся слабой рукой в платок, под тулупом заворочались и тоненько вздохнули. Край платка отогнулся и Сильвестр увидел давешнюю девушку, боярскую дочь Нюру Красногорскую, слабую на головку. Во сне странное болезненное выражение сошло с её лица, и теперь оно было чистым и безмятежным: брови чуть приподняты, как бы в печали, губы чуть подрагивают, обещая то ли улыбку, то ли всхлип, волосы, чуть темнее цветом кожи лица, несколько растрепались со сна… Сильвестр засмотрелся на спящую: не то, чтобы залюбовался, и не то, чтобы изучал Нюрины черты, а просто, отвыкнув видеть что-либо, кроме бредовых видений, рад был отдохнуть взглядом на чем-то живом, добром, дышащем…
Тут глухо хлопнула обитая войлоком дверь и брат Агафон с порога укоризненно закричал:
— Ты чего, брате, на боярышню пялишься! Не торжь! Не трожь! Куда глаза выпучил?
— А я, разве трогаю? — удивился Сильвестр отступая от Нюриной скамьи. — Я ж ничего — я посмотрел только.
— Знаем вас! — сердился Агафон, ставя в угол колун, и высыпая перед печкой охапку дров, — Только на ноги поднялся, сейчас к девке попрыгал! Боярышня почивают после обеда: у них заведено так, — и на ту пору глаза на неё пучить никому не позволительно. — Помолчал и добавил: — А у тебя, к тому же, жена в Москве. И дети малые.
— Какая жена! Ты что, брате?! Кто тебе сказал?
— Нету жены? — недоверчиво покосился послушник, — Что ж ты так? Уж не отрок, мог бы и жениться.
— Так ты ж не посватал мне никого, вот я и хожу бобылём! — усмехнулся Сильвестр. — Не бойся, брате послушниче, мы своё место понимаем, за боярскими дочками не бегаем. А только приятно на хорошее лицо посмотреть, когда из могилы-то выберешься! Мы не в монастырь готовимся, нам немножко можно. А что это — как будто рычит кто-то? У вас собака в дому живёт? Или нет — уж не медведь ли?
С печки кто-то рычал, хрипел, гулко, с подвыванием, охал. Агафон в досаде плюнул:
— Филька просыпается. Надо скорее за бабкой идти.
На печке тяжко заворочались и вдруг наружу свесилась огромная косматая голова в шапке серых плотно свалявшихся, клочковатых волос, глянули два диких бессмысленных белых глаза, выпучились две тугие, красно-лиловые щеки, раскрылся вислогубый рот:
— Ба-а-абка!! Браги неси!!!
Манешка уже вбегала в избу, неся горшочек, прикрытый чистой белой тряпочкой:
— Сейчас, сейчас, батюшка Филипп Филиппыч! Не прогневайтесь! Откушайте! На здоровьице!
Толстопалая ручища выхватила у бабки горшочек, опрокинула его в пасть, — что-то булькнуло, дробно бабахнула отрыжка, эхом прокатилась по избе нехорошая брань, пустой горшочек полетел в стену, Агафон прикрылся рукой от осколков. Потом на пол с печки легко, бесшумно спрыгнул быкоподобный детина и босиком побежал на двор.
— Готовь, бабка, добавку! — заметил послушник. — Сегодня одного горшка мало будет.
— У меня уж готово! — Манешка достала откуда-то ещё один горшок, понюхала, мучительно покривилась, и прикрыла его белой тряпочкой.
— Я что-то не пойму, — спросил Сильвестр, — Кто же это таков? И почему вы его тут держите? Это же он Нюрину сестру зарубил? Правильно?
— Зарубил, зарубил! — подтвердила Манешка. — Злодей он и разбойник!
— Тогда зачем же ты его здесь держишь?
— А кто ж его выгонит? Мне не под силу, а мужиков у нас в деревне не осталось почти. Один Пахом-охотник, да ещё четверо старичков. Остальных всех поляки порубили. И Пахом-то почему спасся? Потому что в лесу на ту пору был. А Филипп-то Филиппыч…
Не успела она договорить, как открылась дверь, и сквозь морозные клубы в избу шагнул сам Филипп Филиппыч. Бабка тут же протянула ему горшок с брагой. Атаман принял питье, задумчиво посмотрел на него, и пить не стал.
— Опять твою отраву хлебать? — грозно спросил он Манешку, — Что я тебе — ярыга какой? Думаешь, я без зелья жить не могу, да? Сама пей! — и выплеснул зелье старухе в лицо.
Манешка спокойно утерлась подолом и промолчала.
— Видали?! — обратился атаман к Сильвестру и послушнику, — Довела ведь меня! Я человек тихий, не задиристый, но ежели довести меня… Вы, мужики, чьих будете? Вчера вроде вас не было, а? Живёте здесь, что ли? А у меня разрешения спросили? Вы думаете, я — кто? Ярыга московский? Нет! Я, братцы, с вольного Дону атаман! У меня весь Дон разрешения спрашивал — то ли спать ложиться, то ли в поход идти! А тут — что такое? Живёте в моей избе, а меня не спросили наперёд? Или мне поучить вас немного? Я знаете, как народ учу? Одному башку ссеку, второй сразу учёным станет! Вот ужо — не расходитесь, щас я сабельку свою выну… Бабка! Саблю давай!
И не глядя, он протянул бабке растопыренную ладонь, куда Манешка тотчас вложила новый горшочек с зельем. Атаман удивлённо обозрел горшочек, чинно, без жадности осушил его, и вернул старухе.
— Да, мужики! — сказал он Сильвестру с Агафоном, — Вот ведь, как получилось! Не хотел я пить сегодня. Поверите ли, месяца два пью, — всё остановиться не могу… Думал, сегодня хоть передохну. Пойду, воздухом подышу, посмотрю, что за деревня тут… Что за людишки проживают… Поучу кое-кого уму-разуму… Они тут совсем нюх потеряли: не видят, что донской атаман у них под боком живёт… Думают — поляков нет, значит им всё можно… Не-ет! Донской атаман Филипп Жеребятников — это вам почище поляка будет! Поляки-то вас ещё милуют, кишка у них тонка против нашего… А вот, как я за них возьмусь, так, небось, сразу научаться в землю лбом бить. Дай-ка, бабка, мне сапоги, пойду я, погуляю по деревне!
Бабка поднесла ему ещё один горшок. Атаман язвительно усмехнулся в усы, пожал плечами, и осушил посудину.
— А теперь ложись, батюшка, поспи немного! — мягко приказала Манешка и развернула атамана лицом к печке. Всё ещё язвительно усмехаясь, атаман полез на своё лежбище.
— Вот так-то, — строго сказала Манешка. — Брага-то кончается у меня. Что было — всё вылизал, только капельки на донышке остались. Спиридон-то Рябой один умел зелье по-настоящему варить, так его поляки зарубили. Он мне и подарил бочонок, а где теперь я буду это пойло брать? Ты, батюшка, Сильвестр Афанасьич не учён ли крепкое вино варить?
Сильвестр сокрушённо покачал головой.
— Потому-то он и Агашу зарубил! — горько пожаловалась Манешка. — Не допил! Не хватило зелья, вот и пошёл порядок наводить по деревне. Тут мы к нему навстречу случились я, да Агаша, да Нюрочка. Он к нам кабаном диким подскочил: зачем не кланяемся его милости? «Я тебе хоть сто раз поклонюсь, — это я-то говорю. — Я тебе хоть до вечера буду кланяться, а они ведь боярские дочки! Не прилично им пред тобою спину гнуть! И тебе в том почёту мало: знай, псина, свою конуру, а в хозяйский дом не лезь! На всё свой порядок!» — «Нет, — говорит, — это у вас в Москве такой порядок, а у нас на Дону совсем иначе заведено! Ну, ладно, пусть не кланяется — это ничего, — а тогда пусть она меня по-другому уважит?» — «Это как ещё?» — спрашиваю. «Это так, — отвечает, — как ты и сама знаешь!» — «Ты что, псина толстая, задумал, — я кричу. — Тому не бывать никогда, чтобы боярская-то дочка, да с тобой, кабаном неумытым!» — «А что, — говорит, — ты за неё мне отвечаешь? Я ведь и не с тобой вовсе говорю, больно ты мне нужна! Пускай девица сама скажет. Ей, может, и в охоту к донскому атаману на печь. Я человек не бедный — хоть и боярину другому в пору. Так награжу, что до конца жизни хватит. У меня на Дону в могиле столько золота зарыто… Пойдёшь со мной, Агафья Несторовна, — всё твоё будет!» Агашенька моя слушает и молчит… Она не очень-то испугалась, да и я тоже не струсила: думали, покричит-покричит, да и отстанет. Только Нюрочка совсем с лица спала: побледнела, трясётся, за меня прячется… А как спросил он во второй раз: пойдёшь, мол, ко мне Агафья Несторовна? — тут Агаша и говорит: «Нет, не пойду, а коли будешь кричать на нас, так и пожалеешь! Смотри, мол, как бы тебе худо не сделалось!» Она, бедненькая, привыкла, что за тятенькой-боярином ей ничего не страшно, вот и не поверила, что Филька ей что-то плохое сделать может. «Погоди, — говорит, — вот приедут с Москвы мои родственники, будешь ты порот посреди деревни!» Ну, тут и не стерпел атаман-то наш. Я и ахнуть не успела! И не заметила даже ничего! Только слышу — сабля взззых! Сверкнуло что-то перед глазами, хряснуло — и всё! Лежит моя Агашенька… Я только рот раскрыла: что это?! Как это?! А он увидел, что сделал, саблю бросил, да и бегом от меня! Я к Нюрочке поворачиваюсь, а Нюрочка сама глаза закатила, да рядом сестрой и повалилась на снег. Её-то откачали, а Агашеньку…